ов далеко раскинувшегося пространства.
Из мужчин Долгоруковых никого нет дома. Иван Алексеевич пошел к кому-то в гости – после смерти отца он опять пустился в прежнюю разгульную жизнь, поливаемую крепким зельем; братья – кто в ближний лес за дичью, кто в реке ловить рыбу для семейного обеда. В горнице оставалась Наталья Борисовна у оконца с вечною работою, сшить то, починить другое, заштопать третье в белье большого семейства, да младшая из сестер, Анна, подле топившейся печки.
– Наташа… Наташа! Где братец Иван?
– Не знаю… Верно, пошел к Петрову или к отцу Федору1.
– Нет, Наташа, не у них бывает Иван. От них он не возвращался бы таким сердитым, не придирался бы к тебе за каждую малость.
Девушка замолчала. Наталья Борисовна наклонилась еще ниже над работою, слезы текли на вышивание и застилали глаза.
– Наташа! – снова послышался голос девушки. – Где братья?
– Пошли в лес да на реку; может, принесут нам чего на обед.
– Я есть хочу, Наташа!
– Подожди, милая, скоро они вернутся. Приготовить недолго… А уж если очень проголодалась, так возьми отрежь хлеба да посоли.
Девушка отрезала себе ломоть от каравая черного хлеба и, густо посолив его, с удовольствием съела.
– А где, Наташа, сестра-государыня? – опять начала свои допросы утолившая голод княжна. В семье старшую сестру даже заочно всегда называли государынею.
– Вышла… на задворки. Слышишь, у калитки с кем-то говорит.
Действительно, от ворот временами доносились звуки отдаленных слов; смысла разговора разобрать было невозможно, но, однако же, слышалось, что какой-то пьяный, хриплый голос то требовал, то умолял о чем-то, а в ответ отзывались односложные слова сердитого женского голоса.
– Фролка Тишин с сестрицею на скамейке у ворот, – определила княжна, прислушавшись к голосам. – И чего этот Фролка пристал к государыне-сестрице… прохода ей не дает… Наташа! Наташа! Отчего Фролка за сестрицею все бегает?
– Так, милая, любит разговаривать с нею… – уклончиво объяснила Наталья Борисовна.
На широкой скамейке у несколько покосившихся ворот сидели тобольский таможенный подьячий Фрол Тишин и «разрушенная невеста».
Фрол Филиппович Тишин, бывавший и прежде в Березове по делам службы, в последнее время заметно участил приезды. Познакомившись с семейством Долгоруковых, он скоро сделался их постоянным, хотя и нежеланным, гостем. Грубый мужицкий говор подьячего никак не мог подходить к утонченному вкусу князей и княжон, но делать было нечего. Подьячий тоже своего рода была сила, перед которою не раз приходилось заискивать развенчанному семейству. Не раз его услужливость выручала бедную семью из голодной нищеты, снабжая ее то тем, то другим из необходимых житейских потребностей. Да и, кроме того, как лицо должностное и видное у начальства, Тишин мог повредить, мог доносами или неосторожным словом у начальства стеснить еще более заключение, которое в последнее время стало свободнее. Правда, в них принимали участие все сильные люди Березова, воевода Бобровский, майор Петров, все гарнизонные и казачьи офицеры, но разве все это не могло измениться снова? Разве не могло быть нового доноса? Был же ведь донос два года тому назад от мещанина Ивана Канкарова и потом, позже, от офицера Муравьева. Наезжали следователи, приезжал из самого Петербурга капитан Рагозин, обыскивали, отобрали уцелевшие было некоторые вещи, но, к счастью, особенно дурных последствий не было. Канкаров, объявивший первый «слово и дело», оказался сумасшедшим, а по муравьевскому доносу только и было, что отобрали вещи да на некоторое время стеснили свободный выход из острожного помещения, даже не запретили посещений заключенных местными обывателями.
Фролку в Березове не любили. Помимо общего нерасположения и недоверия ко всем подьячим того времени, получавшим от своей грамотности обильный доход, выжимавшим разными кляузами и крючками у бедного люда последние крохи, самая личность Тишина по наружности и по манерам от себя отталкивала. Сизый расплывшийся с бугорками нос, серенькие глазки с белобрысыми реденькими ресницами, бегавшие неспокойно, широкие, мясистые губы, раскрывавшиеся вплоть до ушей и выказывавшие желтые с черными пятнами огромные зубы, хриплый голос, сильный, отшибающий даже самое неприхотливое обоняние, ему только свойственный запах, конечно, не могли составить особенной привлекательности. Вдобавок к безобразию Фролка был ревностным служителем Бахуса и в особенности Венеры, и редкой из молодых и пригожих обитательниц Березова удавалось ускользнуть из его пахучих объятий.
Этому-то Фролке понравилась «разрушенная государыня-невеста». Бывая все чаще и чаще в Березове, он скоро сделался домашним человеком в семье Долгоруковых, привозя с собою каждый раз подарочки, то гребешок для расчески роскошной косы Екатерины Алексеевны, то пряников с разными другими сластями, то материи для платьев. С самим Иваном Алексеевичем он сошелся по-дружески, угощая его привезенным вином. Беззаботная и открытая натура князя Ивана легко поддавалась всякому влиянию, хорошему и дурному, и скорее дурному, так как это более совпадало с его легким воспитанием. Иван Алексеевич стал по-прежнему пить, только не прежние заморские вина, а простую русскую сивуху. Все чаще и чаще становились угощения, и все чаще стал возвращаться домой князь Иван пьяным, в развратном виде, сварливым и придирчивым.
Тяжелее отзывалась эта перемена на бедной жене его, Наталье Борисовне, на которой лежала вся житейская забота о всем семействе. Пожертвовав блестящим положением, состоянием, молодостью и красотою для выбранного ее сердцем, она безропотно несла и теперь свой тяжелый, непосильный крест. К несчастью, жертва ее оказывалась бесплодною и не оцененною. Напрасно она изобретала тысячи средств удержать мужа дома, отвлекать его от ежедневных попоек, в которых погибали его здоровье и вся будущность, напрасно она старалась ободрить его возможностью возврата к прежнему величию, в чем подавали некоторую возможность родные и близкие, с которыми она вела деятельную переписку, но князь Иван втягивался в разгульную и безобразную жизнь все глубже и глубже.
Из всех гульливых товарищей мужа Наталья Борисовна более всех не любила подьячего Фролку. Чуяло сердце ее, вечно страдающее за любимого человека, угадывало в нем не простого гуляку и пьяницу. Сколько раз ей удавалось вовремя предостеречь мужа от нескромной болтовни или дать невинный оборот какой-нибудь дерзкой и озлобленной выходке против угнетательницы. Иван Алексеевич в редкие трезвые минуты сознавал справедливость слов жены, порою давал слово исправиться, быть осторожным, но все эти благие решения продолжались только до первой рюмки, до прихода Фролки.
– Ныне не государыня у нас, – заговаривал обыкновенно князь под пьяную руку, – а шведка. Знамо, за что она жалует Бирона-то… Знамо, про что сгубила и нашу фамилию. Послушала Елизавету, а та зла на меня за то, что я хотел, когда был в фаворе, заключить ее в монастырь по легкой ее жизни…
– Негоже говорить такие речи, князь, а лучше бы Бога молил о здоровье ее государского величества, – подзадоривал Фролка хмелевшего князя.
– А что? Доносить хочешь? Да где тебе доносить! Ты ведь сибиряк! А донесешь, так первому же голову снесут… – успокаивался князь.
– Доносить не пойду, а донесет, пожалуй, майор Петров.
– Ну, этот из наших… не донесет. Немало получал подарков, – неосторожно проговаривался Иван.
Таких-то откровенных речей и добивался Фролка. Ими он заручался, обеспечивал свое влияние и ставил опальное семейство в зависимое от себя положение. Чем более проговаривался князь, тем дерзче становился Фролка, тем яснее становились его наглые требования от «разрушенной невесты».
И теперь, в это утро, увидев уходившего из дома князя Ивана, Фролка, с утра полупьяный, поспешил отправиться к острожку, где на широкой скамейке у ворот увидел сладкий предмет своих пожеланий.
Катерине Алексеевне только что минуло двадцать два года, но раннее свободное обращение как с невестою развило ее уже женщиною. Она не отличалась ни бросающеюся красотою, ни симпатичностью, но развившийся стройный стан, видный даже и в грубой местной одежде, довольно правильные черты лица, снежный цвет кожи, сохранившейся и в суровом березовском климате, грациозность манер отличали ее от самых красивых березовских девушек.
– О чем, милочка, кралечка ты моя, задумалась? – говорил с полупьяною развязностью Фролка, подходя к княжне и стараясь осиплому голосу придать сладенькую нежность.
Катерина Алексеевна не заметила его прихода и не слыхала нежного приветствия. В своей любимой позе, прислонясь боком к стене и опрокинув голову, она бесцельно смотрела вперед, не замечая около себя никого и ничего. Она вся уходила в себя, как будто прислушивалась к иным голосам, звучавшим когда-то так нежно и льстиво в ее ребяческом ухе, как будто вглядываясь в иные картины, которыми праздное воображение рисовало ей давно минувшее величие. «Тогда я была глупа… не умела, не воспользовалась… О, если бы теперь, хотя день, один только день», – думала она.
Княжна не заметила, как Фрол Филиппович грузно опустился подле нее на скамейку.
– Красотка ты моя золотая, все-то ты одна тоскуешь, голубушка… – ласкал он, обнимая правою рукою стройный стан девушки.
– Отстань, Фролка! – резко оборвала очнувшаяся Катерина Алексеевна, освобождая свою руку и отклоняясь станом от грязных объятий.
– Нет, золото, не отстану… Поцелуй меня… обними покрепче… помилуй дружка полюбовно, – бормотал Фролка, обнимая все крепче девушку и наклонясь к ней своим тучным телом.
– Мерзец! – отчаянно крикнула княжна и с силою, которая является даже и у слабых людей в минуты отчаянной решимости, оттолкнула подьячего, рванулась и, не заметив, как разорвалось ее платье, за которое цеплялись руки Тишина, побежала в комнаты.
– О, о! Сударынька! Вот как! Небось благородная кровь туда же заговорила! Мерзец! Постой… мерзец даст вам себя знать. Придешь к нему сама и попросишь, да будет поздно… Надругаюсь вволю тогда… – шипел Фрол Тишин, вставая со скамейки и отправляясь домой. Дорогою он обдумывал планы овладеть девушкою против ее воли.