не 1739 года отсекли голову; священников били кнутьями и разослали по сибирским городам; из них более пострадал священник Рождественской церкви Федор Кузнецов, духовник князя Ивана, – его били кнутом нещаднее и, кроме того, вырезали ноздри; офицеров гарнизонных разжаловали в рядовые по разным сибирским полкам, а боярского сына Кашперова и атамана Лихачева били батогами и сослали на службу в Оренбург. Оставалась нерешенною дольше других участь самого князя Ивана… Об нем хлопотали и заботились высокопоставленные лица того времени: два Андрея Ивановича и новый кабинет-министр Артемий Петрович Волынский.
Начало ноября 1739 года. Вода и берег одинакового сплошного сероватого цвета; туманно так, что не отличишь, утро ли, полдень ли, или вечер. На всем давящая пустынность; ни звука, ни шороха, кроме однообразного шуршания прибоя и всплеска волны, взбегающей на однотонные, сероватые прибрежные камни и падающей обратно пенистою полосою. Жизнь умерла, хотя и нет еще снежного покрова. Холодно и сыро; влажность проникает всюду: в воздух, в слои буроватой листвы, покрывавшей землю, в слоистый берег, в серые стены Шлиссельбургской крепости, такой же томящей, как вся окружность.
С небольшим лет пятнадцать, как Шлиссельбург перешел от шведов к нам и из пограничной сторожевой крепости сделался стражем, только не от внешних врагов, а тюремным внутреннего распорядка1. Да и действительно это назначение более подходило к ней. Толстые стены, недостаточно устойчивые для борьбы, оказывались совершенно достаточными для острожной службы, тюрьмою глядели узкие оконца с железными переплетами, из которых виднелся лоскуток пасмурного неба. Сырые конуры в стенах скорее были способны не поднять энергию, а подточить ее, стереть всякий мятежный, своевольный порыв.
С Анны Иоанновны началась новая верная служба Шлиссельбурга. Сюда стали привозиться неспокойные мечтатели новых порядков, сюда же для окончательного суда была перевезена и семья Долгоруковых – за исключением Николая и Александра, бывших в Вологде, – и размещена отдельно по разным тайникам и казематам. Внизу, в сырой и темной каморке, в три аршина длиной и в два шириной, с полом ниже водного уровня, в стены которой бились озерные воды, содержался Иван Алексеевич, прикованный к стене и скованный ручными и ножными кандалами. При каждом его движении бряцали тяжелые кольца, но тихо, едва слышно, как тихи и едва заметны были движения арестанта. Иван Алексеевич был еще не труп и не скелет, но какое-то странное подобие человека. Темно-синие полосы под ввалившимися, неестественно блестящими глазами, вместе с глубокими впадинами щек, при обострившихся чертах, всклокоченные пряди волос придавали лицу выражение не страдания – оно уже притупилось, – а того крайнего нервного возбуждения, после которого уже нет возврата к жизни.
Иван Алексеевич сидел на связке грязной, вонючей соломы, опираясь спиною о стену, к которой привинчивался конец железной цепи. Опустив голову и беспомощно сложив иссохшие руки на коленях, он оставался по целым часам совершенно неподвижным. Да и мудрено было делать малейшие движения при вывихнутых руках и ногах. Тобольский заплечный мастер не потрудился даже оказать последней услуги: вправить вывороченные дыбою члены из связок.
Жизни не было в этих отторгнутых членах; вся деятельность сосредоточивалась только в двух жизненных узлах: сердце и голове. Но зато и работала же эта жизнь головы, этого всевидящего духа, отвлеченного от всего внешнего. В нем не было повесы и кутилы, женского сердцееда, счастливого любовника Трубецкой и стольких дам тогдашнего большого света, не было и того невольного поселенца сибирского, грязного и грубого, который топил в вине уязвленное самолюбие и память о счастливой буйной юности. С убийством тела умер животный и просветлел человек внутренний.
В другой камере того же каземата второго этажа, более просторной и более светлой, содержался князь Василий Лукич Долгоруков. И Василий Лукич изменился в этот последний месяц, после того, как ночью его, сонного старика, неожиданно схватили, заперли и подняли на дыбу. Его с проседью волосы совершенно посеребрились; всегда гладко выбритый подбородок покрылся щетиною; лицо осунулось и потеряло свежесть; тонко деликатные манеры, учтивство и умение обращаться в высших сферах потеряли обычную мягкость. Изменился Василий Лукич, но не потерял присутствия духа и крепко веровал на перемену фортуны.
«Наболтал что спьяну да с дурости племянничек Иван, – перебирал в уме своем старый дипломат, отыскивая причины новой невзгоды, – а больше ничего, никаких других новых резонов к гибели нашей фамилии существовать не может».
Сколько ни разбирал и не отыскивал новых резонов Василий Лукич, но не находил. История о духовной известна была государыне тогда еще, и даже от него самого, история о кондициях самодержавства – старая, забытая история. Правда, не прошло еще трех лет, как пострадал князь Дмитрий Михайлович Голицын, но та акция, как выражался князь Василий, с иными кондициями. Государыня всегда недолюбливала сурового старика, а к нему, Василию Лукичу, особливо благоволила.
«И что за ослепление такое было на меня, – чуть не вслух проговаривал старый князь, – к чему была эта наша затейка? Одно суетное мечтание…»
А между тем эти суетные мечтания и теперь накипали в голове без спроса и без ведома, рисовали доброе будущее, награды за перенесенные случайные беды, вместо первенствующей персоны в государстве. Но не исполнились мечтания и не удалось Долгоруковым стоять первыми персонами. В природе не повторяется одно и то же. Старый дипломат в снегах Сибири, где он воеводствовал, заморозил свою прозорливость; не понял он, что пошли новые порядки с немецкою пробою, в которых русским людям нет места.
Остальные Долгоруковы, Сергей Григорьевич и Иван Григорьевич, содержались в другом каземате, примыкавшем под углом к первому. На них мало отразилось тюремное заключение: они веровали в счастливый исход. Опала и прежде не лежала на них особенно тяжело, а князю Сергею даже улыбнулась было и фортуна. По заступничеству тестя, старого петровского «птенца» Петра Ивановича Шафирова, князь Сергей был вызван в Петербург, получил посольский пост в Лондоне, совершенно собрался к отъезду – только оставалось получить прощальную аудиенцию и аккредитивные грамоты, – как вдруг ни с того ни с сего вместо Лондона – Шлиссельбург. Как будто сама судьба гнала Долгоруковых, убирая со сцены их дружинников и сподручников. Не далее полгода умер Петр Павлович, а из остальных кто в шуты попал, кто в ссылку, а кто и умер…
Мертвенно тихо внутри острожного шлиссельбургского двора. Временами слышатся то шаги караула, то вдруг звук мушкета, выпавшего из рук вздремнувшего часового. Встрепенется солдатик, подхватит ружье, запахнет ветром подбитую шинель, перекрестит размашистым крестом широкий зевок, прислонится к стенке и опять вздремнет.
– Ого-го-го… выноси, голубчики! – послышалось где-то за крепостью, потом стук колес по камням, забряцали бубенчики… ближе… ближе… и скоро на двор к комендантскому крыльцу подкатила тройка с телегою: это был гонец из Петербурга с важными бумагами к коменданту.
Разбудили коменданта, старого служаку, неспособного к строевой службе за ранами, добряка, которого судьба, ради потешки, назначила на суровый пост тюремщика. Прочел привезенные бумаги добряк и окаменел. Что это? Не сон ли? Не дьявольское ли наваждение? Снова прочел он, толстая отвислая губа задрожала чаще, и с усилием заморгали веки, перекрестился и чуть слышно проговорил:
– О Господи… Господи… еще… Иванушку!
Первая бумага была сентенция от 31 октября 1739 года генерального собрания кабинета министров, сенаторов, трех старших чинов Синода и депутатов от гвардии и других разных ведомств. В сентенции заключалось: «Изображение о государевых воровских замыслах Долгоруковых, в каковых по следствию не только обличены, но и сами винились». Потом излагался приговор: князя Ивана колесовать и потом отсечь голову, князьям Василию Лукичу, Ивану Григорьевичу и Сергею Григорьевичу отсечь головы без колесования. Поступки князей Долгоруковых – фельдмаршала Василия Владимировича и брата его Михаила Владимировича «хотя и достойных смертной казни, представить на высочайшую милость ее императорского величества». В заключение излагалось утверждение 1 ноября приговора государынею и определялось, чтобы исполнение решения совершено было публично в Новгороде, чтобы князя Василия Владимировича заключить в Новгороде, а Михаила Владимировича – в Шлиссельбург.
Вторую бумагу составляло строжайшее распоряжение о немедленной отсылке четверых первых Долгоруковых в Новгород для исполнения над ними приговора. Милосердные судьи, как видно, хотели избежать упреков в волоките.
Пятого числа обвиненные были уже в Новгороде, куда в тот же день приехал и сам Андрей Иванович Ушаков.
Неизвестно, какими соображениями руководились при назначении казни именно в Новгороде. Зачем перевозкою по скверной осенней дороге окровавили истязаниями последние дни перед смертью людей с раздробленными членами.
Андрей Иванович не любил тратить попусту времени и лишать себя долго душевного удовольствия. Тотчас же по приезде в Новгород он навестил страдальца Ивана Алексеевича и – подвергнул его новому допросу. Конечно, и по новым допросам, даже самого Андрея Ивановича, не могло получиться каких-либо новых сведений. Едва слышным голосом, выходившим из груди, князь Иван снова повторил старую историю о духовной, с раскаянием высказывался о зловредительных словах в Березове насчет государыни и цесаревны, но более ничего.
Накануне дня исполнения приговора, в полдень 7 ноября, из-за Новгородской заставы вышли несколько человек рабочих и две подводы с нагруженными досками, брусками и отрубками. Пройдя Федоровский овраг по мостику, перекинутому через высохший почти ручей, рабочие и возы поднялись на другой высокий берег и направились по болотистой местности. Обойдя кладбище для бедных, известное под названием Скудельничьего кладбища, эта небольшая группа остановилась за четверть версты расстояния от кладбища и, следовательно, с небольшим в версте от Новгорода. Выбрав ровное, удобное местечко, рабочие принялись за работу этого изобретенного человеческим умом моста к другой жизни.