Фавор и опала. Лопухинское дело — страница 39 из 65

– Вы куда спешите? – решился Ваня боязливо и чуть слышно обратиться к девушке.

– В магазин, а вы? – вовсе не боязливо отвечала она, задорно передернув плечиком.

– В школу.

– Так вы учитесь? Хорошие люди студенты!

Завязался живой разговор, в котором Ваня сообщил, что он русский, из знатного рода, приехал учиться, а от нее узнал, что она Лора, работает в модном магазине, что хозяйка у них скаред-женщина, что она была дружна со студентом медицины Франсуа, жила с ним, но что он недавно – такой гадкий и отвратительный – изменил ей, переметнулся к Жюли и живет теперь с ней, что она никогда, никогда не простит ни ей, ни ему и непременно отплатит ему тем же.

У дверей магазина молодые люди расстались, пожав друг другу дружески руки и условившись видаться по пути в определенное время. На другой день Ваня вел себя гораздо свободнее, смелее, знаменательнее пожал ручку и, узнав, где квартира незнакомки, без труда получил от нее позволение ее навестить.

Квартирка Лоры находилась всего дома через два от квартиры Вани, в мансарде, и он, вероятно ради близости, стал посещать соседку каждый день, проводить с ней вечера, потом часть ночи, а наконец, и все ночи. Жизнь раскинула перед ним новые стороны, и немудрено, что он, не знавший ничего, кроме Лопухинских палат, увлекся до самозабвения. Ваня забыл Стеню, познакомился с подругами Лоры, с Луизой, Нанеттой и Жозефиной, подружился с их сожителями-студентами, кутил с ними, изменял Лоре – одним словом, рачительно занимался всем, кроме того, за чем приехал, то есть, кроме учения. Изредка только в беззаботную жизнь вносили полутень лаконические письма отца с вечными вопросами о результатах учения, со скучными советами беречь деньги, в которых Ваня всегда испытывал крайнюю нужду.

Ваня блаженствовал, не предчувствуя, как грозные тучи набегали на его светлый небосклон. В конце третьего года его проживания в Париже, в самый разгар удовольствий, Ваня получил письмо от отца, в котором тот, извещая о здравии и благоденствии своем и Натальи Федоровны, между прочим писал: «…а как понеже оная пертурбация совершилась, зловредный регент ниспровержен и возвысилась на ступень правления благодушная великая княгиня Анна Леопольдовна, изрядно расположенная к нашему лопухинскому дому, того ради приказываю тебе, аффинировав свои занятия по дифферантным сциансам, немедля ехать сюда к нам в Санкт-Петербург, где и получишь конвенабльное место при дворе».

Перспектива жизни в отцовском доме и службы при дворе показалась Ване до такой степени непривлекательной, что первою его мыслью было остаться во что бы то ни стало в Париже, отозваться каким-нибудь благовидным предлогом – или необходимостью окончания учения, или слабостью здоровья, но потом, подумав и обсудив хладнокровно, он решился исполнить волю отца.

Ваня знал очень хорошо, что отец не посмотрит ни на какие отговорки и тотчас же приостановит присылку денег, а без них в Париже, более чем где-либо, жить нельзя.

Неприветно встретило Ваню серенькое небо родины по возвращении его из Парижа.

Жалок и убог показался ему Питер, хотя и довольно изменившийся в эти три года, утомительно скучен отцовский очаг, в котором не замечалось особенных перемен.

Отец по-прежнему суров, недоступен, даже стал как будто раздражительнее; мать по-прежнему сияла красотой и элегантностью, по-прежнему ее навещали старые друзья, а в особенности милый Рейнгольд Иванович; только поразительные перемены заметны в старшей сестре Насте, оставленной им почти ребенком, а теперь вдруг сделавшейся взрослой девушкой, такой же красавицею, как и мать, да в нянюшке Паране, совсем почти оглохшей и ослепшей, не сходившей теперь с лежанки и неумолчно ворчавшей какие-то бессвязные слова.

Благодаря дружбе Натальи Федоровны с Рейнгольдом Ивановичем, а еще более с Анной Гавриловной, сестрою самого влиятельного из приближенных лиц к Анне Леопольдовне, Иван Степанович немедленно по приезде получил назначение камер-юнкером. Но придворная жизнь не нравилась ему. Правда, легкие нравы высшего петербургского общества не очень разнились от парижских, но почва была совсем иная. При дворе группировались плотоядные политические партии, кичливые, лицемерно-угодливые, но вместе с тем враждовавшие, вечно подкапывавшиеся друг под друга, партии, которых Иван Степанович не мог понять, привыкши к откровенной и веселой парижской жизни гризеток и студентов. Новый камер-юнкер аккуратно исполнял обязанности, являлся ко двору, но душа его туда не льнула; от скуки он стал посещать бильярдные дома.

О Стене Иван Степанович по приезде забыл осведомиться, и, казалось, детские впечатления не оставили по себе и следа, но они жили бессознательно для него самого.

Через несколько дней, проходя от сестры Насти в свою комнату через классную, Иван Степанович увидел девушку, стоявшую у дверей и, по-видимому, поджидавшую его. Девушка поразила его красотой, с которой не могли сравняться парижские Лоры, Нанетты и Жозефины. Не скоро узнал он в красавице неизменного детского друга.

За эти три года Стеня изменилась во всех отношениях.

Прежнюю Стеню напоминали только черные, жгучие глаза да курчавые волосы, прежде космами болтавшиеся на несложившихся плечиках, а теперь спускавшиеся длинной широкой косой по высокому, стройному стану. Девушка сформировалась, развилась умственно, в ней выработались убеждении, определился характер. В то время как Ваня гулял с гризетками, Стеня училась, читала, работала и присматривалась.

– Стеня! Вы ли? – заговорил Ваня, протягивая руку и остановясь перед девушкой в полном изумлении.

– Я, Иван Степанович, и пришла сама повидаться; я не забывала вас, – отвечала Стеня, дружески пожимая ему руку.

– И я не забывал тебя… вас… но никак не ожидал. Ты… вы стали таким… – запинаясь, говорил Ваня, испытывая приятное, странное ощущение от этих твердых, блестящих глаз, о которых забыл он под похотливыми взглядами парижских гризеток.

– Стала таким уродом, хотите вы сказать, Иван Степанович! Немудрено показаться уродом после чужеземных красавиц, – улыбалась Стеня.

– Уродом! Да ведь все парижские поддельные красотки не стоят одного твоего мизинчика! – с жаром продолжал Ваня. – Когда это вы успели так похорошеть?

– Полноте говорить комплименты! Я ведь доморощенная, у нас здесь девушки живут попросту… Вот, а вы, Иван Степанович, стали другим, совсем другим, и не узнать прежнего Ваню: теперь вы знатный придворный вельможа!

– Для тебя, Стеня, прежний же Ваня.

Молодые люди расстались, условившись встречаться как можно чаще.

Иван Степанович оживился. Как будто воскресшие в его памяти счастливые дни детства отрезвили от парижского чада и принесли какое-то новое, еще не испытанное им чувство.

На другой день и в последующие Иван Степанович и Стеня видались в той же своей бывшей классной комнате и говорили друзьями.

Иван Степанович передал другу о своих приключениях, все без утайки, на что и не способна была его откровенная природа, но рассказала ли все Стеня? Нет. Она подробно говорила о своем учении, о своем житье, но не высказывала того, о чем задумывалась ее головка, наклоненная над книгой или работой, какие сумасбродные мечты создавались и развивались по мере того, как она сознавала свою красоту и свое образование, далеко опередившее образование знатных барынь того времени. Из классной они переходили в сад, на место детских игр, где каждая лужайка, каждый куст смотрели на них так же любовно, как смотрели и в былые дни.

Иван Степанович полюбил Стеню беззаветно, всей полнотой нетронутого чувства, как не любил он ни Лор, ни Нанетт, ни Жозефин, так как и Лоры и Жозефины только возбуждали одну его чувственность.

– Любишь ли ты меня, Стеня? – допрашивал Иван Степанович девушку, когда они сидели рядом на той же лужайке, на которой так часто совещались по части отыскивания птичьих гнезд.

– Люблю… но… – И девушка отклонялась.

– Если любишь, так зачем «но»?

– Послушай, Иван Степаныч, милый мой, давно я хотела сказать тебе, да все откладывала… боялась… больно было… Мне самой так сладко глядеть на тебя… быть с тобой… К чему наша любовь? Хорошо, я верю тебе, ты меня любишь, и я, да что же из этого выйдет? Ты – вельможа, а я – простолюдинка. Жениться на мне тебе нельзя, родители твои не позволят, а любовницей я не хочу быть: лучше руки на себя наложу…

Девушка говорила решительно, с раздирающим отчаянием в голосе; глаза ее горели диким блеском, во всех побледневших чертах выразилось такое глубокое страдание, что у Ивана Степановича невольно опустилась рука, протянутая к талии Стени.

Молодой человек задумался, но вдруг блеснула у него решительная мысль, и он бодро поднял голову.

– Знаешь что, Стеня, милая, ты не бойся, все может уладиться, – начал он даже весело, заглядывая ей в глаза.

– Уладиться? Нет, милый мой, нестаточное это дело: не обманывай ни себя, ни меня. Лучше расстанемся; ты поплачешь, потоскуешь, а потом утешишься, а я… да обо мне и говорить не стоит.

– Нет, не расстанемся, я не вынесу этого, да и незачем. Разве я не могу жениться на тебе? Кто были Гендриковы и Ефимовские, а теперь графини… Почему же не быть тебе Лопухиной? – утешал ее Ваня.

– А Степан Васильевич и Наталья Федоровна? Ведь они гордыня: потерпят ли, чтоб дочерью их стала своя же крепостная?

– И отец и мать сделают все, чего захочет государыня. Нынче не прежние времена. Надобно только правительницу привлечь на свою сторону, да ведь это нетрудно: она такая добрая и милостивая. Я буду теперь чаще бывать при дворе, заищу в графе Линаре, при его помощи – а он все может сделать, что захочет, – устрою так, чтоб тебя взяли во дворец. Ты понравишься государыне, сделаешься ее любимицей, и тогда…

Стеня порывисто обхватила голову Ивана Степановича, прижала ее к своей высоко поднимавшейся груди, страстно поцеловала в лоб и бросилась бежать. Голова ее горела, в висках билась кровь; наконец-то ее неопределенные мечты приняли ясные формы, будущее посулило почет, славу, силу великую!