Фавор и опала. Лопухинское дело — страница 41 из 65

Елизавете Петровне тридцать три года. Роскошная, в ярком блеске красота ее напоминает красоту вполне развившейся розы. Полнота форм, обезобразившая ее впоследствии, теперь сохраняла еще легкость и упругость молодости, кипевшей жизнью и жаждавшей наслаждений. Государыня казалась задумчивой или утомленной. Правильного очертания голова несколько запрокинулась назад, выставляя очаровательную белую и полную шею; полузакрытые голубые глаза как будто тонули в пространстве, вызывая в памяти приятные грезы или создавая новые мечты.

Мавра Егоровна, углубленная в свое занятие, не нарушала молчания; по временам ее проницательные, умные взгляды окидывали государыню, и тогда какая-то неопределенная усмешка проскальзывала по губам, но такая быстрая, что уловить ее и подметить выражение не было возможности.

Мавра Егоровна Шепелева состояла фрейлиной старшей дочери Петра, Анны Петровны, с которою и жила в Голштинии, но всегда пользовалась особенным расположением, дружбою и полною доверенностью Елизаветы Петровны. Беспредельною откровенностью и доверчивостью дышит вся переписка Шепелевой с цесаревной Елизаветой, когда первая уехала вместе с Анной Петровной в Киль.

После смерти герцогини Голштинской Мавра Егоровна воротилась в Петербург и с тех пор постоянно находилась при Елизавете в качестве верной рабы и холопки, дочери и «кузыни», как она выражалась в своих письмах1.

Послышалось три удара в дверь кабинета, и вслед за тем вошел граф Лесток, лейб-медик, верный слуга и любимец, один из тех, которые имели право входить в кабинет государыни во всякое время без доклада. Лесток принадлежал к немалому числу смелых авантюристов, нахлынувших в Россию во время Петра Великого. Игрок и кутила, находчивый и неразборчивый в средствах, он после разных треволнений пристроился лейб-медиком при дворе цесаревны Елизаветы и приобрел ее доверенность.

Лейб-медик вошел самоуверенно, с видом обычного посетителя и домашнего человека, перед которым ничего нет скрытного. Развязно подошел он к Елизавете Петровне, взял ее руку и ощупал пульс. Государыня приподняла голову и молча взглядом ожидала совета.

– Хорошо, ваше величество, очень хорошо. Если б все мои пациентки пользовались таким же здоровьем, так мне пришлось бы медицину отложить в сторону.

– Однако, граф, я чувствую себя не совсем здоровой – какое-то расслабление и утомление, – лениво протянула Елизавета Петровна.

– Нервы немножко возбуждены, государыня, пульс потверже, чем бы следовало, но это ничего – кровь кипит, горячий темперамент… май… воздух такой… могу посоветовать только одно: быть поумереннее.

– Лекарства, граф, никакого не нужно?

– Решительно никакого. Как медик, я совершенно доволен вашим величеством, но как друг, озабоченный вашей безопасностью, я встревожен весьма важным замыслом…

– Что ж такое, Лесток? Не грозит ли мне какая-нибудь опасность? – обеспокоилась государыня.

– Опасности нет благодаря бдительности вашего слуги и друга, однако необходимо быть осторожной и принять меры.

– Да говори же скорее, граф, в чем опасность?

– Не тревожьтесь, государыня, и не волнуйтесь, я сказал, опасности никакой нет, а нужно подумать и хладнокровно сообразить меры.

– В чем же дело?

– Ни больше ни меньше, государыня, как замыслили вас захватить и убить, вместе и герцога Голштинского, а потом и нас, преданных слуг!

– Да за что ж и кто? Кому я сделала зло? – с отчаянием говорила Елизавета Петровна, на выразительном лице которой нежный румянец быстро сменился бледностью и дуговые брови приподнялись вверх.

– За что – угадать нетрудно, а кто – об этом я теперь стараюсь узнать. Давно вы, ваше величество, видели своего камер-лакея Турчанинова?

– Его несколько дней не видно, и я хотела спросить, здоров ли он?

– Не беспокойтесь, он у меня в застенке, здоров; то есть теперь-то не совсем здоров, немножко помят, ну да это ничего: я, как хирург, могу вновь поправить, – улыбался Лесток.

– Так он? Не ошибаешься ли, граф, он казался таким хорошим… Кто еще с ним?

– До сих пор я узнал только двоих: Преображенского полка прапорщика Петра Ивашкина и Семеновского полка сержанта Сновидова Ивана, а кто другие – об этом допытываюсь.

– Боже мой! Моя гвардия, которой я столько обязана и которую я столько наградила! Не верится, чтоб мои гвардейцы стали такими неблагодарными, да и за что?

Лесток придвинул свой стул ближе к государыне и продолжал докладывать ровно, убедительно, придавая вескость каждому слову:

– Вспомните, государыня, какая была моя первая просьба, когда вы вступили на престол?

– Помню: ты просил увольнения и собирался уехать на родину.

– Точно так. Я просил вас отпустить меня, но вы не согласились, вы назвали меня тогда своим другом, на которого вам всегда можно положиться, а между тем вы не слушаетесь советов этого друга.

– Неправда, граф, в чем я не спрашивала твоего совета?

– Да, вы спрашиваете, но не исполняете; вы выслушаете, а исполните то, что вам нашепчут люди, вам не преданные… Вспомните, я вам советовал прежде всего оградить себя от покушений брауншвейгцев: у них много преданных слуг, готовых для них на всевозможные жертвы; необходимо было их всех уничтожить.

– Они и уничтожены. Миних, Остерман, Головкин, Левенвольд, Менгден и все их приближенные разосланы в надежные места под строгий караул. Если я не казнила их, то я дала клятву – никого не казнить смертью, да, это было бы слишком жестоко; я не могу… не могу… – говорила императрица со слезами, нависшими на ресницах.

– Положим, вожаки разосланы, неопасны, но сколько им преданных, которых мы не знаем и которые могут быть еще более опасны? Самый корень зла на свободе.

– Ты говоришь о кузине Анне?

– Конечно, о ней! Принцесса пользуется почетом, влиянием, и во все время, пока она будет на свободе, ее приверженцы не будут терять надежды на ее возвращение к престолу, не будет конца заговорам в ее пользу.

– О, насчет кузины, граф, я совершенно покойна! Она тяготилась властью и, поверь, нисколько о ней не думает. Я ее знаю хорошо. Жить своею жизнью, подальше от всяких интриг, для нее счастье, и она никогда не задумается о короне.

– Может быть, она сама лично и не будет интриговать – в этом я согласен, – но от этого не легче. Все-таки на нее будут смотреть как на имеющую право, и все недовольные вами, которых, вероятно, будет немало, даже помимо ее воли будут за нее действовать. Она окажется вечной, невольной причиной всех смут, возмущений и заговоров.

– Да что же делать, граф, ведь не убить же их?

– Я не говорю о смерти, государыня, а настаиваю только на том, чтоб сделать безвредными.

– За границей, граф, они будут безвредны.

– Совершенно напротив, государыня. За границей они на полной свободе, никакого надежного наблюдения с нашей стороны не может быть, а следовательно, не может быть и предпринято никаких своевременных мер. По моему мнению, я как тогда, так и теперь повторяю: необходимо, напротив, держать их в России под самым строгим надзором, лишить возможности всяких свиданий и переговоров с кем бы то ни было.

– Но ведь ты предлагаешь тюрьму? Это невозможно. Я дала торжественное слово, даже в манифесте об этом сказано.

– Никаких слов и торжественных обещаний в политических делах не бывает, а что в манифесте было сказано… так это ничего не значит и ни к чему не обязывает. Ради вашего спокойствия и безопасности, умоляю, ваше величество, – не позволяйте брауншвейгцам уехать за границу, прикажите их задержать на дороге и окружить караулом!

Елизавета Петровна колебалась; озабоченность и тревога сказывались в непроизвольных движениях, в ее взглядах то на своего лейб-медика, то на Мавру Егоровну, которую она как будто просила прийти к себе на помощь, но та, продолжая заниматься своим делом, упорно молчала, иногда переглядываясь с Лестоком.

– Хорошо, граф, согласна, – наконец решилась она с большим усилием над собой. – Ты знаешь, я приказала Василию Федоровичу Салтыкову в отмену прежнего приказа ехать медленнее, и, вероятно, он теперь близ Риги. Пусть он там останется, выберем место и приставим надежных людей для присмотра, но запирать в тюрьму… кузину… ни в чем не повинную… не могу и не могу… Да мне и другие не советуют.

– Кто же эти другие?

– Например, Алексей Петрович Бестужев.

– Алексею Петровичу не совсем доверяйтесь, государыня: он человек лукавый… Помните, когда на другой же день вашего восшествия на престол вы спрашивали меня, кого назначить вице-канцлером на место Остермана, и не согласились на мое предложение о назначении Михаила Ларионовича Воронцова по молодости и неопытности его, я тогда же указал вам на Алексея Петровича как на человека способного. Вы долго не соглашались и когда наконец решились, то высказали: «Смотри, Лесток, ты выбираешь на себя розгу». Боюсь, как бы ваше предсказание не сбылось и Алексей Петрович не оказался бы неблагодарным.

Елизавета Петровна не возражала и, чтобы переменить разговор, спросила Лестока о подробностях заговора.

– Я и сам знаю только то, – сообщил лейб-медик, – что передал вашему величеству; но вы будьте покойны. Пока подле вас я – злодеи не успеют. Теперь иду сейчас отправить в Ригу курьера к Василию Федоровичу.

Граф Лесток подходил уже к дверям, когда, вспомнив о чем-то, воротился.

– Я забыл передать вашему величеству, что все иностранные послы просят вашего разрешения обращаться с переговорами не к канцлеру князю Алексею Михайловичу Черкасскому, а к вице-канцлеру Алексею Петровичу.

– Это отчего? – быстро спросила императрица.

– Послы находят, что с Алексеем Михайловичем переговоров вести почти невозможно. Он слишком ожирел, ленив, а главное – не знает ни одного иностранного языка: послам приходится объясняться через переводчиков, а это во многих случаях очень неудобно.

– Да, конечно… – нерешительно заметила государыня, – но как же мимо канцлера? Ведь это неделикатно – обидеть старика? К тому же, как я думаю, и надобности большой нет: Шетарди может переговариваться лично со мной.