Итак… «Драгоценная Женевьева Карловна!» Что же он, дурак, имя-то мадамы написал? Только бумагу испортил. Хотя, с другой стороны, может быть, имя как раз и поможет страсть передать. Имя можно потом соскоблить… ножичком, а другое вписать.
«…С тех пор как я увидел вас, веселую и драгоценную, нет мне покоя. Сердце мое томится и трепещет, как птичка, что в поднебесье ликует и шлет свои песни Творцу. Так и ваш ангельский голосок волнует меня до жилочки, а как пальчики ваши начнут струны перебирать да как гитара-то охнет…» Стоп! Опять он чушь написал.
Цитату надобно. Хорошо, бы что-нибудь из Ларошфуко, он на язык остер и галантен в своей словесности, как никто. Все подает эдак с насмешкой, но и с мудростью.
Матвей потянулся к полке, где стояли привезенные из Парижа книги (всего-то четыре штуки, но он их с гордостью называл «библиотека»). Зачитанный томик галантного француза открылся на нужной странице: «Любовь подобна привидению, все о ней знают, но никто ее не видел». Правда ведь, истинная правда, но об этом возлюбленной Лизоньке не напишешь. Не поймет… Прево с «Манон Леско» ему тоже не помог. Тогда он решил писать, надеясь только на собственные силы.
«Лизовета Карповна, нет, Лизонька! Мечта жизни моей, прекраснейшая из дам! Обстоятельства чрезвычайные разлучили нас, но нет такой силы, которая изъяла бы ваш образ, богиня, из моего сердца. Я мог бы написать вам просто любезное письмо, но, право, глупо слать через тысячи верст пустое письмо, не соответствующую истинному моему состоянию. У меня все благополучно. Жизнь моя в Петербурге могла бы быть даже радостной, если б не наша разлука. О, я не помышляю о нежных лобзаниях, которых жаждет натура моя, но спасением было бы знать, что вы обитаете в том же граде, где и я нахожусь, дышите тем же воздухом, и волшебная ваша ножка ступает на те же плиты, на которых, быть может, стоял вчера и я, ища глазами окна ваши. Сейчас все не так, всё мгла. Как представлю дорогу, длинную, извилистую, прочерченную рукой Всевышнего через многие государства (ту дорогу, по которой, будь моя воля, побежал бы к вам через ночь и пургу), то душа упадает в печали.
Как досадно, что обстоятельства не дозволяют мне делать вам вопросов. Бог весть, услышу ли я когда-нибудь ответы на них из ваших ангельских уст? Если бы вы были рядом, я бы спросил: “Помните ли вы меня, драгоценная? Остался ли в душе вашей тот вечер, когда в танце я коснулся ваших пальчиков? Не скучно ли вам в Париже, в этом суетливом и вертопрашном граде, вдали от отечества, где с томлением плачет по вас живая душа?” Все… Я не в силах продолжать, рука дрожит, и глаза увлажняются невольной слезой. Весь запас слов исчерпан мною, но одно горит в памяти надеждой и верою. Его и начертаю вам: до свидания! Ваш Матвей Козловский».
Матвей не стал переписывать письмо набело, оставил все как есть, упаковал оба письма в один куверт и отнес в Иностранную коллегию, которая отсылала дипломатическую почту в Париж раз в неделю.
Предположения Матвея были верны, писарь Зуев без особого труда выяснил, где находится Сурмилов с дочерью. Мы не знаем, как было доставлено письмо в старый, увитый плющом особняк в Бургундии, привез ли его из Парижа курьер или почтовая карета, которая посещала эти места регулярно, но одно можем утверждать с полной достоверностью: «непосредственно в бесценные руки Елизавете Карповне» оно не попало.
Письмом завладел Сурмилов. Оно было прислано в пакете с дипломатической печатью, Карп Ильич и внимания не обратил на то, что на пакете значилось имя дочери. Сложно описать чувства, овладевшие им по прочтении цветистой эпистолы, слишком эти чувства были противоречивы. Первым ощущением была злость: наглец, бездельник, ветрогон! Прокричал ругательства, да вдруг и развеселился: ну, Лизка, ну, негодница, кокетка, как она этого петиметра модного, губо шлепа приворожила? Он долго поводил плечами, похохатывал, вытирал увлажнившиеся глаза большим фуляром[17]. Покажу письмо дочке-цветочку, и посмеемся вместе. Конечно, ее надо пожурить, что дает повод добру молодцу калякать эдакие излияния, но, с другой стороны, он сам, отцовской волей, в свет ее вывез, дабы развлечь. Что ж теперь-то…
Прочитав письмо второй раз, он призадумался: а может быть, малый этот не такой уж дурак и пиит, каким хочет казаться? Может, он умный, алчный проныра? Последняя мысль в корне поменяла намерения Карпа Ильича. Можно ли спокойным оставаться, если любителей богатого наследства вокруг, как хищных волков – стаями! Да и на дочь положиться никак невозможно. Вобьет себе в голову дурь, мол, сохнут по ней, потом от этой заразы не избавишься. Он спрятал письмо под ключ и решил ни под каким видом не показывать его дочери.
День молчал, два, а потом спросил как бы между прочим:
– А помнишь ли того молодого князя, с которым в Париже танцевала? Как его зовут-то?..
Лизонька ясно глянула в глаза отцу.
– Князь? Нет, не помню.
– Ну как же ты запамятовала? Князь Матвей Козловский.
– Будто бы да, батюшка. – Она улыбнулась. – Он смешной… – И больше ни полслова.
Карп Ильич продолжил атаку, надо все досконально разузнать, чтоб потом не думалось.
– В Россию хочешь? Соскучилась по дому-то?
– А мы разве домой собрались?
– Нет, пока мне недосуг. Дел много. Вот по весне дороги обсохнут, тогда и двинем.
– По весне, так по весне. – Лизонька безучастно смотрела в окно.
«Что я волнуюсь? – подумал Сурмилов. – Она и думать забыла об этом длинноногом пустобрехе». А мысли Лизоньки меж тем сверкали и позвякивали, словно разноцветные камушки на ладони: «Что это папенька князем Козловским интересуется? С того бала в Париже уж пять месяцев прошло. Неужели он так хорошо его имя запомнил? Быть того не может. А что, если в письме из Парижа, которое он третьего дня получил, есть упоминание о князе Матвее?»
Она решила завтра же, как только отец отбудет по делам, наведаться в его комнату и перевернуть все вверх дном, но письмо прочитать. Дубликаты всех ключей в доме Лизонька давно имела.
8
Ветер с залива, оттепель. Сучья деревьев на фоне вечернего бирюзового неба, вороны кричат, парк полон лохматых вороньих гнезд. Тоска… Родион Люберов сидел на лавке у печи, смотрел на огонь, потом опять обращал взгляд к окну – рано темнеет в Петербурге.
Флор все не возвращался, хоть ушел в Петропавловскую крепость рано, только солнце проглянуло. Флор должен был отыскать подле тюремных казематов того самого верного человека, через которого сносился с арестованной барыней. Других дел на сегодня у слуги не было, и Родион места себе не находил из-за его долгого отсутствия. Наверняка Флор влип в историю: его могли арестовать «по делу злодея Люберова», могли забрать как беглого: опознал кто-нибудь на улице да и поволок в полицейскую контору.
Флигелек, где остановился Родион, был мал, щеляст и плохо держал тепло, зато находился совершенно на отшибе – ни лиц, ни звуков. Сторож в большом доме принял их безропотно. Оказывается, дача на Фонтанке принадлежала когда-то самому генералу фон Галларду, потом, ввиду каких-то семейных неурядиц, он продал ее богатею Сурмилову Карпу Ильичу. Будь счастлив, господин Сурмилов, замечательно, что ты болтаешься по заграницам!
В Конюшенной канцелярии Родиона приняли совершенно равнодушно и без лишних вопросов. Дело по устройству конных заводов было новым, поэтому разговоров о них шло предостаточно, а работы мало. Непосредственный начальник, майор-кавалерист, как водится, косолапый, коротконогий, усатый и значительный, прочитал Родиону целую лекцию о будущем коноразведении в России. Оказывается, Конюшенной канцелярии были приписаны в полную собственность город Скопин с селами, а также город Ранненбург с волостями. Еще мечтали о губерниях Новгородской, Курской, Орловской… пальцев не хватит загибать, и все губернии их сиятельство Бирон мечтал приспособить под коневодство.
– Туда надо ехать? – озабоченно спросил Родион.
– Надо будет, все поедем, а пока здесь дел по горло.
Главным делом было подыскать пустопорожние земли под Петербургом для основания завода и выгона лошадей, а пока зима, надлежало наладить переписку с немецкими и датскими заводами по доставке в Россию маток и производителей.
Первую часть дня Родион корпел над бумагами, вторую – находился в манеже. Здесь он и увидел Бирона. Все зашептались, забегали, на лицах появилось одно и то же выражение страха и угодничества. Тиран грозен, ты в полном его распоряжении, в любой миг он тебя может размазать, как муху. И чтобы не сойти с ума от унижения и страха, двуногие защищаются любовью. Можно сказать – странен русский человек, но болезнь эта общая, во всем мире тиранов обожают.
Однако Бирон не похож на тирана. Высокий, хорошо сложенный человек с толстыми икрами и легкой походкой. Нос большой, клювом, но не соколиным, а как у попугая. Однако ничуть не смешон. Взгляд черных глаз пронзителен, резок, так и прожигает до костей.
К Бирону подвели трех лошадей, он безошибочно выбрал лучшую – вороного жеребца-двухлетка. Вскочил в седло и тут же любовно и доверительно потрепал жеребца по холке. Конь вскинулся гордо и пошел мерить сажени по кругу без устали. Бирон улыбался, глаза его блестели.
Родион издали наблюдал за фаворитом и задавал себе вопрос: почему он не ощущает в себе ненависти к этому человеку? Наверняка Бирон сыграл какую-то роль в аресте Люберова-старшего. Во всяком случае, про фаворита говорили, что он во все дела сует нос, по его знаку одного судят, другого милуют. Позднее, присмотревшись к Бирону, Родион решил для себя эту задачу. На манеже Бирон становился другим человеком, все, что было в нем лучшего, пробуждалось при виде лошадей. Видно, и злодей имеет в душе незапоганенные места. Ведь что такое лошадь? Это не только дивное и умное животное. Это еще и возможность лететь во весь опор, преодолевая любые расстояния, лошадь – главная сила армии, атака и крепкий сабельный удар, лошадь делает мужчин мужественнее.