Теперь вскользь брошенные накануне слова обрели реальный смысл. Екатерина обложилась картами и стала составлять план действий — ужо мы покажем туркам! Алексей Орлов в это время находился на излечении в Италии. Предложение Григория Орлова тут же стало реальностью. В июле 1768 года из Кронштадта в обход Европы двинулось 15 балтийских кораблей под командой адмирала Спиридова. Идея была такая — Алексей Орлов поднимет в Морее восстание греков, их поддержит русская армия, и греческий православный мир будет освобождён от мусульман.
Хорошо сочинять планы в тиши кабинета, на деле всё получается иначе. До Ливорно из пятнадцати наших кораблей дошло только восемь. Восстание в Морее действительно поднялось, но русские не смогли как следует помочь десантом. Турки подавили восстание со страшной жестокостью. Но Алексей Орлов на них отыгрался. Он взял на себя командование эскадрой и 26 июля 1770 года в бухте Чесма в Хиосском проливе уничтожил турецкий флот, вдвое превосходящий русский. Турецкие корабли попросту сожгли, а пушки довершили дело.
На суше война русских тоже шла успешно. Во главе армии встал талантливый полководец генерал П.А. Румянцев. С ним русские разбили турок под Хотином, заняли всю Молдавию и Валахию. Взяты были также Азов и Таганрог. В 1771 году был взят Крым. Дело шло к заключению мира, в котором принимал участие Григорий Орлов. Но прежде нужно рассказать о другой трудной работе, может быть, единственной, которую он сделал достойно и довёл до конца.
В конце 1770 года на Москву обрушилось страшное бедствие — чума. Страшной этой болезни не было в России со времён Симеона Гордого (1352 год). Чума пришла с боевых полей — из Турции: через Малороссию, боком прошла через Брянск и подошла вплотную к Московской губернии. Для защиты Москвы на южных границах губернии поставили заставы и карантины, но сделано всё было плохо, ненадёжно, и уже 17 декабря 1770 года в Лефортове, в малом госпитале, были зафиксированы первые смерти — из 16 больных 14 человек скончалось. Пока медики не произносили страшное слово «чума», диагноз был — моровая язва. Госпиталь был оцеплен, предосторожности приняты, и в январе 1771 года московский градоначальник П.С. Салтыков писал в Петербург: «Ныне оная болезнь утихает, холодное время тому способствует…»
Наступила весна. Болезнь вовсе не стихла, а только начинала входить в силу. Салтыков ещё в феврале писал государыне, что хорошо бы больных вывезти из Москвы в ближайшие монастыри, что в пятнадцати и двадцати верстах, с ними послать лекарей, там на свежем воздухе больные скорее поправятся. Екатерина отказалась от этого плана: зачем распространять болезнь по окрестностям — и сделала московскому Совету следующие указания: 1) установить карантин для всех выезжающих из Москвы верстах в тридцати по большим и просёлочным дорогам; 2) Москву, если возможность есть, запереть и не впускать никого без дозволения г-на Салтыкова; 3) обозы со съестными припасами останавливать в семи верстах от Москвы: сюда московским жителям приходить и покупать, что надобно; 4) на этих местах полиция между продавцами и покупщиками должна разложить большие огни, сделать надолбы и наблюдать, чтоб московские жители до приезжих не дотрагивались и не смешивались вместе, а чтоб деньги обмакивать в уксус… и так далее.
В ста километрах от Петербурга тоже велено было устроить карантины, где приезжих и их вещи окуривали бы, а письма и прочие бумаги обмакивали в уксус, в те времена в уксус верили как в панацею от всех чумных бед. В Москве же главной защитой от моровой язвы считали обгорелое дерево, дым якобы очищает воздух. Костры не тушили и ночью. Жгли не только дерево и уголь, но и навоз, дым от него почитался самой надёжной защитой.
21 марта Совет в Петербурге постановил, что «по старости г. Салтыкова охранение Москвы от заразы надобно поручить кому-нибудь другому». Бороться с чумой было поручено генерал-поручику сенатору Еропкину.
А «прилипчивая болезнь», как теперь условно называли чуму, уже вошла в силу. В Москве было много мануфактур, рабочие жили скученно, в антисанитарных условиях. Мёртвые тела вывозились за пределы города и там сжигались. Делали это специальные люди — мортусы. Чаще всего должность эту исполняли колодники. Вид их был ужасен. Они носили вощаные плащи и маски, мёртвые тела они тащили к повозкам крючьями, иногда на подводу складывали до двадцати мёртвых тел. Смертность была огромная. Страхов, профессор Московского университета, описал потом эти страшные дни, которых он был очевидцем. Был он тогда ещё мальчиком, гимназистом, и должен был каждый день носить отцу своему записки от брата-письмоводителя. Брат работал в это время при смотрителе, которому было велено наблюдать за точным исполнением карантинных мер, а смотритель тот знал, сколько народу накануне умерло. Эти сведения и были отражены в записках. Страхов рассказывает: «…бегу от братца с бумажкой в руке, по валу, а люди-то из разных домов выползают и ждут меня и, лишь завидят, бывало, и кричат: „Дитя, дитя, сколько?“ А я-то лечу, привскакивая, и кричу им, например: „Шестьсот, шестьсот“. И добрые люди, бывало, крестятся и твердят: „Слава Богу!“, потому что накануне эта цифра была семьсот или того больше».
Несмотря на запрет, все, кто мог, уехал из Москвы, город оставила знать, их дворня, богатые купцы. Паника охватила население. Сенатор Еропкин действовал разумно: ужесточил меры борьбы с болезнью, теперь заболевших неукоснительно помещали в лазарет, семью его отправляли в карантин, чумные вещи уничтожались, и прочее, но у русского народа давно укоренилась привычка — ни в чём не доверять правительству. Карантинов народ боялся больше, чем самой моровой язвы, а потому больных скрывали, чумные пожитки продавали, процветало воровство — благо было чем поживиться. Взятки давали и их брали, не отправляя людей в карантин. Куда там надо обмакивать деньги-то? В уксус? Были бы деньги, а уж мы найдём, во что их «обмакнуть». Мёртвых из чумных домов выбрасывали прямо на улицу, чтоб не узнали, из какого дома мёртвый. За этим стояло желание несчастных людей сохранить жильё и имущество.
Моровая язва гуляла по городу, иногда за день умирало 900 с лишком людей. Комиссия при Сенате была малолюдной, всего-то четыре человека, но и этот скудный ряд стал редеть. Граф Иван Воронцов просто уехал в свою деревню, Скотинин сделал то же самое, сославшись на то, что у него люди заболели и он больше не может посещать заседания. Наступил день, когда Еропкин остался в комиссии вдвоём с Салтыковым. И тут старый главнокомандующий дрогнул. Какой толк от его присутствия в Москве, если он никому и ничем не в силах помочь. Он тоже хотел уехать на свежий воздух, подальше от страшных миазмов. 12 сентября Салтыков написал Екатерине слёзное письмо с объяснениями и, не дождавшись ответа, оставил Москву. А уже 15 сентября в старой столице произошёл русский бунт, «бессмысленный и беспощадный».
Вот его предыстория. В 1767 году на место умершего митрополита Тимофея был назначен митрополит Амвросий. Тимофей был человеком добрым, во всём москвичам потворствовал, Амвросий же отличался решительным характером. Он решил навести порядок в своей епархии, действуя при этом разумно, но круто. Москва, в основном низшие слои населения, относилась к новому митрополиту насторожённо. Белое нищее духовенство тоже почитало себя обиженным.
И вот в разгар болезни некоему фабричному привиделся сон. Ему явилась Богородица и объявила: «Так как тридцать лет у её образа никто не только не отпел молебна, но и свечи не поставил, то за это Христос хотел наслать на Москву каменный дождь, но Она упросила заменить каменный дождь трёхмесячным мором». Потом писали, что поп церкви Всех Святых, что на Кулишах, сам вместе с фабричным сочинил это чудо, но не это важно. А важно то, что у Варварских ворот у образа Боголюбской Богоматери начались беспрерывные молебны и всенощные. Икона находилась высоко, чтобы до неё добраться поставили лестницу и зажгли восковые свечи. Тут же соорудили аналой и поставили кованые сундуки для сбора денег «на всемирную свечу». Народ повалил к Варварским воротом сплошным потоком. Больные мешались со здоровыми, все бросали деньги в сундук, потом по лестнице поднимались к иконе и прикладывались к светлому образу. Вот где чуме было раздолье!
Понятно, что и Еропкин, и Амвросий пришли в ужас. Митрополит решил немедленно прекратить «сие позорище». Первой мыслью было увести от ворот священников, чтобы разобраться с их самочинством в консистории, потому что явление Богородицы они выдумали, а от молебнов имеют себе большой прибыток. Икону надобно перенести (из-за лестницы там не пройти, не проехать), а сундуки с деньгами отдать в воспитательный дом. Но священники категорически отказались идти в консисторию. Тогда решено было сундуки с деньгами опечатать консисторской печатью, дабы их не расхитили фабричные. Последнее распоряжение и привело к бунту. Нервы у людей были напряжены до предела.
15 сентября разнёсся по городу набатный бой. Обер-полицейскому Бахметеву сообщили, что у Варварских ворот собралось великое множество народа и большая их часть вооружена дубьём. Набат прозвучал потому, что шестеро солдат с архиерейским подьячим пришли «для вынутия из ящиков денег», а караул, стоящий у сундуков, эти деньги стал не давать. Началась драка. Бахметев бросился за подмогой на Стоженку, где жил Еропкин. Дорогу ему пересекла огромная толпа, во главе которой бежал человек в «синем балахоне» и вопил: «Ребята, поспешайте постоять за Мать Пресвятую Богородицу и не допустите ограбить Божию Матерь». Каким-то чудом Бахметеву удалось схватить «синий балахон» и посадить его в будку. Но встреча с Еропкиным никак не обнадёжила обер-полицмейстера.
— Делайте, что считаете нужным, — сказал Еропкин. — Я вам ничем помочь не могу. Людей у меня нет.
Бахметев поехал назад к схваченному «синему балахону», но увидел, что будка пуста, пойманного горлопана и след простыл, а на земле лежат изувеченные тела стражников. Еропкин, губернатор Юшков и обер-полицейский стали собирать силы, а между тем огромная толпа уже ворвалась в Кремль, в Чудов монасты