Руки сами оттолкнули дверь, она распахнулась бесшумно, и я выскользнул из подвала, чтобы тут же застыть, не решаясь пошевелиться. На ступеньках, сжавшись в вздрагивающий от рыданий комок, сидела она — строгая воспитательница из вчерашнего сна, то же длинное строгое платье, те же непослушные волосы, те же тонкие пальцы, ими она комкала белый платочек, то и дело прижимая его к лицу.
Я успел заметить сотню мельчайший деталей, и каждая делала ее все прекраснее. Больше всего меня страшило, что я проснусь в ту же секунду, как решу, что сон перестал быть пугающим. Так обычно и бывает — образы тянутся друг за другом, пока доставляют неудобство спящему, но стоит пожелать увидеть развязку, как сновидение спешит рассеяться, будто его и не было. Так и она, раскрасневшаяся от слез, с прилипшими к мокрым щекам кудряшками, что выбились из-под широкой ленты, обхватывавшей ее маленькую прелестную головку, могла исчезнуть, растворившись в небытие. Чем сильнее я не хотел этого, тем гуще нагнетался туман, он тек из подвала, заполнял лестницу, отделяя меня от той, которую я на самом деле желал увидеть.
— Китти… Это все она, маленькая паршивица!
Пока я терзался сомнениями, мой сон поднял заплаканные глаза и разглядел меня в полутьме.
— Лгать собственной матушке! Разве могла я отпустить ее гулять в саду! Одну, посреди дождя, без теплого плаща, в домашних туфельках… — Губы подрагивали от пережитого оскорбления. — А госпожа поверила, начала браниться… — Всхлипнула, сморщилась. — Нет, не могу… Не могу вспоминать. Я готова была лишиться чувств, одним только чудом сдержалась. Какой стыд… — И закрыла лицо платком.
Она была невыносимо настоящей. Каждый жест, каждый всхлип и слово — все пылало жизнью, искрилось ей, разгоняя сонный туман. Из нас двоих — плачущая на ступеньках она и я, застывший как истукан в своей тени, роль сумрачного жителя скорее походила мне, чем ей.
— А ты? Ты почему здесь? — спросила, одернула белую ткань, скомкала в нервных пальцах.
Я не чувствовал тела, чугунная голова норовила свеситься на бок, язык пересох и прилип к небу. Никогда еще сновидения не задавали мне вопросов, никогда они не смотрели на меня так испытующе, ожидая ответа.
— Уголь, — из тысячи тысяч слов, я сумел отыскать лишь одно подходящее.
Она чуть наклонилась ко мне, будто хотела услышать продолжение, а когда поняла, что на большее я не способен, слабо улыбнулась.
— Уголь несешь? А-то я смотрю, весь в саже…
Кивок вышел слабым, но и от него внутри разлилась обморочная слабость. Я чувствовал, что просыпаюсь. Где-то далеко, в затхлой теткиной квартире мое тело ворочалось, покачиваясь на границе пробуждения.
— Ты бы поспешил. Хозяйка принимает гостей, а камин наверху совсем потух… — Голос звучал будто издалека, фигура на ступенях таяла в дымных клубах. — Нет, подожди, таким нельзя! Подойди поближе, я оботру платком…
И протянула мне руку. Дрожащие, тонкие пальчики, узкая ладонь, острые косточки запястья, выбившиеся из-под строгого рукава. Мир таял, ускользал от меня, но эту руку, эти пальцы, косточки эти я видел отчетливо. Наощупь они были мягкие и влажные. Я схватился за них, будто от этого прикосновения зависела вся моя жизнь. Она легонько засмеялась, потянула меня к себе. И темная лестница, ведущая в подвал, вновь обрела очертания, скрытые в полумраке.
— Садись, садись скорее, все щеки в золе… Поднимешься, а никто тебя не узнает, скажут, что за угольщик, гнать его прочь!
Нежная ткань порхала по моему лицу, я чувствовал каждое прикосновение, я чувствовал каждый запах — пыли по углам лестницы, цветочных духов от ее платка и волос. Она была так близко, хоть бери и пропускай сквозь пальцы рассыпавшиеся завитки локонов.
«Сделай так, сделай, это же сон!» — стонало во мне, но я не смел пошевелиться.
Наконец, она отстранилась, поглядела на меня, довольная результатом.
— Вот, теперь ты готов… Теперь можно идти. Пусть госпожа сегодня ругает одну только Нору, а тебя не бранит. Не сегодня, да?
Ее губы опять задрожали, но она храбрилась, не давая волю слезам.
«Поцелуй ее! — Мысль пробежала по телу колючей волной. — Это же сон! Поцелуй.»
— Скажи хозяйке, что Китти сама убежала в сад. И про книгу, которую она разорвала, скажи.
Я и сам не знал, откуда взялись слова, но говорить их было легко и совсем не страшно, сон оставался сном. Ни в одной из существующих реальностей такая, как она, не стала бы сидеть на темной лестнице с таким, как я.
— Скажи ей, что маленькая паршивица совсем отбилась от рук. Скажи, что она растет лгуньей! Скажи, что… — Я задыхался от собственной смелости. — Скажи, что девчонка настоящая ведьма!
И замолчал, испугавшись сказанного. Нора больше не смотрела на меня, она отвернулась, незаметно отодвинулась к краю ступени, сложила руки на коленях и застыла так, словно мгновение назад не оттирала мое лицо от сажи. Нужно было просыпаться. Прямо сейчас. Но смущение сделало сон реальнее, теперь я видел даже паутину, что поблескивала в углу над дверью. Возмущение на лице Норы я видел отчетливее всего.
— Скажи ей, что только лгунья и ведьма может наговаривать на свою воспитательницу. Маленькая, паршивая девчонка не стоит твоих слез, — пробормотал я и зажмурился, заставляя себя пробудиться.
Послышался шорох. Это Нора подхватила подол платья, чтобы легко взбежать по лестнице и никогда больше не сниться мне такой — близкой, ласковой и печальной. Я почти смирился с мыслью, что она оставит меня в темноте. И до звонка будильника я буду сидеть на пыльной ступени, размышляя о собственной ничтожности. Горячие мягкие губы прикоснулись к моей щеке. От неожиданности я дернулся, открыл глаза. Нора смотрела на меня с бесстрашной решительностью.
— Ты совсем глупый, если говоришь так про маленькую хозяйку. Глупый, но хороший. И добрый ко мне, а я ценю доброту. И помню ее. — Помолчала, решаясь. — Дай я тебя поцелую, так и ты меня не забудешь.
Ее ладонь легла мне на грудь, тонкие пальцы вздрагивали в такт ударам сердца, бьющегося об грудную клетку, как сумасшедшее. Нора стала походить на любопытную молоденькую кошечку, я чувствовал ее дыхание, я видел, как осторожно она подбирается ко мне, одергивая подол, чтобы не помять.
По всем правилам сна в это мгновение должен был прозвенеть будильник, чтобы мерзкий его писк прорезал полутьму лестницы, обращая горячее дыхание Норы в пустоту сожалений. А я бы остался лежать в смятой постели — пристыженный, как подросток, вспотевший, как подросток, одураченный, как самый последний идиот любого возраста.
Но будильник молчал, а Нора не собиралась исчезать. Ее губы оказались мягкими и влажными, она тревожно пахла чем-то сладковатым, кудряшки волос кололи кожу, стоило провести по ним ладонью, а тишина, воцарившаяся между нами, поглотила и гул в моей голове, и бешеные удары сердца, и все мысли, и все сомнения.
Поцелуй закончилось так же резко, как и начался — Нора убрала руку с моей груди, смахнула волосы за спину, одернула платье и вскочила на ноги. Я смотрел на нее снизу-вверх, не зная, как запечатлеть в себе этот миг, не позволив ему истончиться подобно прочим снам. Нора рассеянно улыбнулась, ее губы чуть покраснели.
— Вот теперь ты меня не забудешь. Ведь не забудешь, да?
Я не сумел ответить, даже кивнуть не смог. Она рассмеялась — серебряный колокольчик, потревоженный майским ветерком, подхватила подол и поспешила вверх по лестнице. Тьма сомкнулась за ее спиной, и я тут же проснулся.
Постель оказалась смятой, я — вспотевшим и пристыженным дураком. Но ничего из этого не могло меня расстроить.
— Нора. — Пересохшие губы саднило сладкой болью. — Но-ра.
И даже назойливый писк будильника показался мне далеким отзвуком ее смеха.
Старый душ плевался водой, трясся в руках, норовя выскользнуть и с грохотом упасть на дно ванны. От такого удара она бы раскололась, рассыпалась в труху, которой, впрочем, и была, держась в цельности на добром слове и советской закалке.
Ледяные струйки сменялись кипятком, ошметки ржавчины прилипали к коже, а я подставлял бока, протягивал воде руки, представляя, как тянулась ко мне сквозь тьму узкая ладошка с мягкими влажными пальцами. Сквозь прикрытые веки пробирался неровный свет мигающей лампочки, мокрые ноги скользили по резине шлепок, но все это было лишь фоном. Главное зудело чуть ниже пупка — тревожное чувство момента, который ускользнул, а повторить его нет ни единого шанса.
Я вылез из ванны, та скрипнула, покачнувшись на расшатанных ножках, вбитых в пол еще во времена Сталина, не позже. Из запотевшего зеркала на меня смотрел худое, носатое чудище с воспаленными от простуды глазами. Насморк почти прошел, но голова оставалась такой же тяжелой, наполненной жаром, что подтачивал изнутри, подобно маленькой ножовке.
Тридцать семь и пять могло держать неделями, все детство я маялся простудой. Бессимптомное воспаление тихо зрело во мне, замедляя движения, делая мысли пудовыми, а тело сонным и тяжелым. Мама таскала меня по коридорам поликлиники. Мы сдавали кровь — исколотые пальцы долго потом болели. Меня просвечивали рентгеном, пока я стоял, дрожащий и голый по пояс, в стылом кабинете флюорографии. Пропущенные уроки, консилиумы равнодушных врачей, мамины слезы, мое тупое равнодушие к происходящему закончились ничем.
— Возрастное — решил участковый врач, расписался в больничной карте и указал нам на дверь. — Само пройдет.
От возмущения мама даже не нашлась, что ответить. Покраснела только, еще чуть, и лопнула бы, забрызгав облупленные стены районной больнички своим гневом. Я наблюдал за ней будто со стороны, и больше всего мне хотелось кольнуть ее тонкой иголочкой, чтобы багровые мамины щеки сдулись, как шарик.
Мы выскочили из кабинета, хлопнув дверью так, что груднички в очереди разрыдались, а с потолка посыпалась штукатурка. Дома я лег спать, а мама принялась строчить жалобы сразу на всю больницу. Жалобы отклонили, а я и правда перерос странную свою хворь. Она возвращалась все реже, теперь опираясь не на простуду и хилое здоровье мальчи