Одна только Нора оставалась такой же, как прежде. Ослепительная белизна ее кожи заслоняла собою все бури, бушующие кругом. Мурашки бежали по груди — левая чуть больше правой, по выступающим ребрам, по впалому животу и терялись среди темного треугольника волос. Нора проследила за моим взглядом, поежилась и скользнула ко мне. Наощупь она оказалась теплой и мягкой. На вкус — все та же соль и сахар. Ее сладковатый, дымный запах заставлял меня неметь сразу всем загнанным от желания телом.
— Мы убежим? — Нора обхватила меня, прижалась, горячо задышала в шею.
— Мы убежим. — Говорить становилось все сложнее, но она останавливалась, дожидаясь моего ответа.
— И ворон меня не догонит? — Ее руки ловко стянули с меня рубашку, пробежали по груди и животу, замерли на границе ремня.
— Не догонит. — Сквозь сцепленные зубы слова сами собой обращались в стон.
— И я никогда больше не буду служить? — Она толкнула меня к стене, поворачивая на спину, перенесла через меня согнутую в колене ножку и требовательно нависла надо мной. — Не будет больше чертовой Китти? Не будет хозяйки и дохлого муженька на стене?
В полутьме ее лицо потеряла всякую мягкость, теперь она больше походила на мертвых сестер, чем на ту себя, которая просила защиты, стоя на лестнице, — в слезах и страхе. Но что мне было терять, обманывая ее, если сон мой, самый прекрасный сон, наконец повернулся стороной, о которой так долго мечталось?
— К дьяволу Китти! — Я отсалютовал тьме и опустил ладонь на мягкую грудь, левую, что была чуточку меньше.
Нора охнула, ее широко распахнутые глаза влажно заблестели, мне хотелось думать, что это прикосновение распалило ее, но она запрокинула голову и расхохоталась:
— К самому дьяволу?
Я кивнул, на большее оказался не способным. Все мое существо растворилось в багровых сполохах, каждый удар изнывающего сердца сотрясал меня, каждый судорожный вдох разрывал грудь. Меня не было ни наяву, ни во сне, я был одним только лишь желанием — оказаться там, в жаркой тьме между разведенных коленей Норы.
— К дьяволу нас всех… — прошептала она, медленно, преступно медленно опускаясь на меня, и если дьявол такой, то в этот миг я отдался ему с потрохами.
Как ухватить, как разглядеть, как запомнить случайные осколки, вырванные из тьмы вспышкой стробоскопа путанного сознания? Гибкое тело склоняется надо мной и снова подается вверх, и чуть в сторону, бедра под моими руками напрягаются в такт движению. Длинные волосы щекочут грудь, попадают в рот, и я держу их губами, чтобы слюна смешалась с дымным вкусом, с запахом свечи и горячего воска. Влажная от испарины Нора скользит по мне, а когда стонет — хрипло и сдавленно, то обмякает на мгновение, бессильная, почти бездыханная. Переводит дух и снова взмывает надо мной, словно бы доказывая сама себе, что для нее нет предела. А мне нравится быть под ней, быть в ней, быть ею. На самом деле, я будто чувствую себя сразу в двух телах — своем и ее, слишком сплелись мы, слились, соединились, чтобы делить надвое.
Чьи пальцы комкают грубую ткань простыни? Чья спина изгибается от электрического разряда наивысшей точки удовольствия? Кто пережидает ее, чтобы все началось сначала? Чья грудь подрагивает в такт движению, словно два пирожных с острыми темными вишенками, сладкими настолько, что сводит зубы? Где заканчивается она, чем начинаюсь я? Что за многоногое двуглавое чудище ласкает себя в четыре руки?
А главное, почему обрывается все внезапной вспышкой белизны, ослепительной и безжалостной? Вот я хватаю раскаленный воздух пересохшим ртом, не чувствуя ничего, кроме стремительного приближения к точке невозврата, за которой, наверное, только разрыв сердца и Вальхалла. Вот Нора ловит мой взгляд, хищно скалит зубы — над губой бисеринки пота, и ускоряется до немыслимой, нечеловеческой скорости, еще чуть и взлетит. И я уже ничего не вижу перед собой, не помню ничего, не знаю, даже пульса не чувствую, потому что весь я — этот пульс, колотящий во мне из последних сил. И кажется вот. Вот то, ради чего я родился. Ради чего все мы родились. Ради чего случился и этот мир, и любой другой. Мой личный большой взрыв. Рождение новой вселенной на месте бренного потного тела. И, кажется, я выгибаюсь, до боли сжимаю мягкую жаркую плоть, и, кажется, я кричу.
Но вместо немыслимого облегчения, мир вдруг вспыхивает ослепительным светом, небывалой белизной. И сон заканчивается, будто кто-то задернул его белой тканью. А я остаюсь — дрожащий, липкий, опозоренный больше, чем когда-либо. И никого вокруг. Только теткины шаги за стеной. Такие же тяжелые, как удары сердца, еще не успевший понять, что нас с ним оставили в дураках.
— Так не считается! — кричал толстощекий Лешка, когда я первым добегал к качелям от подъезда, пока он еще пыхтел на лестнице.
— Это не считается! — утверждала учительница по геометрии, перечеркивая верное решение задачи из-за отсутствия дурацкого чертежа.
— Нихуя не считово, с-ка! — лениво сплевывал Лешка, выросший в гопоря Почиту, и отбирал мелочь, чудом выигранную у него в картишки.
И каждый раз я соглашался. Останавливался за два шага до качелей и ждал, пока Лешка притащит свое потное тело во двор. Делал работу над ошибками и чертил кривоватые схемы, чтобы исправить двойку на три с плюсом. Снова и снова соглашался играть в подкидного с Лешкой, пока он наслаждался моим страхом и покорностью. И деньгами моими тоже.
Если кто-то говорил мне, что не считается, я тут же переставал считать. Ну а считается ли за правду все, что произошло во сне, даже спрашивать не стоило. Нихуя не считово, с-ка.
Я прямо видел, как разлепляются для ответа толстые губы Лешки, который заметно схуднул, как только присел на ядреную соль, поливая ее «Балтикой» девятого калибра, жидкие усики топорщатся, зубы в толстом слое налета. Смачный плевок приземляется на мой правый ботинок, и все гогочут. А я стою — дрожащий, готовый разрыдаться от беспомощности.
Конечно, не считается! И пусть тело сладко ломит от усталости, пусть ноги подрагивают, а живот сам втягивается под ребра изнывая от воспоминаний. Ничего не было. Просто сон. Сколько их было таких? Жарких, стыдных, влажных. И что? Каждый из них считать за победу, а не унижение?
Вот только хрен бы там, дорогой мой друг детства. Не в этот раз. Усталость была настоящей, и сладкая ломота, и ощущение крайней степени опустошения. Я чувствовал Нору на себе, я чувствовал себя в ней. Ладони помнили прохладный бархат кожи, на языке остался вкус дыма ее волос. И запах. Сладковатый, тревожный, манящий запах. И жадная тьма между ее коленей.
Это считалось. Должно было считаться. Никак иначе.
Я достал из сумки свежее белье, не глядя сбросил трусы и майку, засунул их в пакет и завязал узлом. Мелочи. Пустые мелочи человеческого тела. Они не могли испортить момент, запятнать случившееся своей белесостью, вязкостью и остывающим теплом. Пахнущая домом ткань, выстиранная и выглаженная мамиными руками, придала мне уверенности. Чистые джинсы и майка. Пара одинаковых носков. Я ощупал себя, убеждаясь, что стал совершенно другим человеком. Плечи расправились, грудь раздалась, живот подобрался. Даже подбородок стал колючим от утренней щетины, растущей у меня по миллиметру в год до этого самого момента. В тусклом стекле я отражался раздвоенным силуэтом, но и по нему было видно, что Гриша Савельев больше не забитый девственник. И считаться теперь будет все, что он сам решит.
На улице темнело, времени было как раз столько, чтобы успеть на встречу с Зойкой, купив по дороге цветов. Только делать этого мне не хотелось. Первый блин оказался не комом настолько, что колени подкашивались и мелко дрожали. Тратить запал на второсортные знакомства смысла не оставалось. А вот поваляться на тахте, в красках вспоминая каждую подробность, а после уснуть, чтобы все повторилось… Да, такой план нравился мне куда сильнее.
Я почти уже решил вообще не выходить из комнаты до наступления осени, но ладони, которыми пришлось комкать грязные трусы, чтобы спрятать в пакет, противно липли. Сложно чувствовать себя победителем, когда по локоть изгваздался в своей победе.
Коридор пустовал. Я прокрался к ванне, скользнул внутрь, щелкнул выключателем и уставился на себя. Чужак в зеркале смотрел с вызовом. Он был вполне себе красив — немного изможденный и заспанный, но загадочно мрачный и тайно ликующий. Даже ржавый плевок из крана не смог его расстроить. Вода унесла в слив всю липкую стыдность, будто ее и не было. И я тут же с облегчением понял, что ее и правда не существовало. Была только Нора. Был я. И то, что между нами случилось. И случится еще. И еще. Ровно столько раз, сколько я захочу.
Уверенность в этом не вызывала сомнений, все страхи, пережитые во сне, стали вдруг перчинкой, обостряющей удовольствие, а странность происходящего и вовсе обязательной его составляющей. Вместе с водой я смыл из памяти главное — понимание, что сон остается сном, каким бы прекрасным он ни был. И все сразу же встало на свои места. Заноза сомнений сама выскочила из ранки. Я улыбался себе через мыльные потеки на старом зеркале.
Можно было принять душ, но мне не терпелось вернуться в комнату, словно там меня и правда ждала Нора. Я обещал ей, что вернусь утром следующего дня, но кто знает, как течет время в доме, когда мне нет в нем? Что, если ночь там уже закончилась, и моя Нора проснулась, покинутая, обманутая и приговоренная служить черному ворону, прилетевшему за ее падшей душой? Я представлял себе толстого старика в черной рясе, тяжелое распятие, одышка и колыхающееся при движении пузо. Как можно отдать ему Нору? С ее маленькой грудью, дымными волосами и тьмой между коленями? Даже думать об этом грязно. Скорее туда! Пересечь коридор, рвануть к тахте, прижаться лбом к холоду стены и спать-спать-спать! Чтобы видеть ее, слышать, осязать.
Засыпать я начал на выходе из ванны, я спал на ходу, пока тащился до двери комнаты, потому увидеть тетку, сидящую на подоконнике, было как удариться носом об столб — неожиданно до крика, больно до слез. Я застыл на пороге, тетка равнодушно моргала совиными глазами — раз, другой, третий. Потом сфокусировала на мне взгляд и растянула тонкие губы в подобие улыбки.