— От кого же ей требовалась защита?
— Я не знаю.
Рывком он подтянул меня ближе, колени подломились, и я ткнулся лицом в темную ткань сутаны. От нее пахло ладаном, дымом и мокрыми перьями. Последняя свеча скорбно шипела, угасая.
— Ты лжешь мне. Мы начнем сначала. — Голос больше не принадлежал человеку, это хищный ворон каркал надо мной, пророча гибель всего, что мне дорого. — Ты — проклятый грешник, сорвал плод, что предназначался мне Господом. Так говори же! Говори, пока я не задушил тебя, от кого она искала защиты?
Он вскочил на ноги, потянул меня за собой. И мы застыли друг перед другом. Мое тяжелое дыхание и его раскаленный до бела гнев.
— Отвечай! Кого она боялась? Почему отдалась тебе, грязный мальчишка? — Ворон навис надо мной, ворон был готов выклевать мне глаза, как только я дам ответ, в который он поверит. — Почему она просила защиты? Почему? Почему? Кто страшил ее? Кого она боялась?
Свеча умирала незамеченной. Последняя, третья из зажженных вороном. Погаснет она, и молельня погрузится во тьму. Весь дом снова станет тьмой. Я успел изучить его таким — спящим так крепко, что сон его близок к смерти. Я извернулся в лапах ворона. Фитилек вздрогнул.
— Вас, — ответил я темноте. — Она боялась вас.
Ворон вскрикнул, остро, пронзительно, как раненная птица. И в этот миг я побежал. Обогнул его, выскочил в коридор и ринулся к детской. Захлопнув дверь, я понял, что никто за мной не гонится. Ворон остался во тьме молельни, гневаться и бесновать, дышать ладаном и обвинять во лжи каждого, кто не стерпит льда его глаз.
Ковер глушил мои шаги. Я подошел к кровати, подхватил куклу и прижал к груди. Сквозь портьеру томительно пробивалось солнце, я потянулся и сорвал тяжелую ткань. Она опала, но за ней скрывался еще один слой, дом не хотел, чтобы солнце мешало ему скорбеть.
Уходя, я набросил сорванную портьеру на кукольный домик. Никто больше не станет играть с тобой, милый друг, так спи же. Пусть тебе приснится мир, в котором маленьких девочек не уносят в ледник по приказу черного ворона.
Мы с куклой вышли из детской и плотно прикрыли за собой дверь. Мне оставалось еще одно, последнее обещание. Хозяин злобно щурился с картины. Я так и не вернул ему свечу, но он, кажется, привык к мраку, и не таил на меня обиды. Мы помолчали немного все трое — хозяин дома, кукла и я. Мы молчали о Китти, мерзнущей среди мертвого льда. Мы молчали о Нэнни, истлевшей до самого основания. Мы молчали, опасаясь, что во тьме нас отыщет хозяйка.
— Я пойду. — Хозяин выжидательно посмотрел на меня. — Я ненавижу вас за дом, что вы воздвигли. Я благодарю вас за него. — Кукла уселась на тумбу, оперлась спиной на стену, ее фарфоровое личико оставалось бесстрастным, но прищур на картине потеплел. — Китти просила оставить вам куклу. Может, тьма и не страшит вас, но одиночество никому не идет на пользу.
Хозяин молчаливо согласился. И я пошел дальше. Мимо запертых комнат к лестнице, обитой пыльным ковром. Последняя дверь распахнулась передо мной, когда я потянулся к перилам. Это было приглашение, от которого невозможно отказаться. Спальня хозяйки мерцала в такт покачивающимся фитилькам сотни свечей. В центре комнаты стояла широкая ванна, ее выгнутые ножки царапали пол, капли воды темнели на нем, будто кровь.
Хозяйка сидела, повернувшись ко мне спиной. Узкие плечи, фарфоровая кожа, небрежно заколотые волосы. Она не обернулась, только махнула рукой в знак приветствия.
— Вот ты и заглянул ко мне, я все ждала, когда-когда, но тебя манила одна только молодость. — Хриплый смешок, плеск воды, мурашки, бегущие по позвонкам. — Мы не здоровались, но попрощаться ты должен. Ради приличия, так ведь? — Запустила длинные пальцы в волосы, вытащила гребень и локоны упали на спину, укрывая ее мягкой волной. — Прощай, мой мальчик, и никогда сюда не возвращайся. Пустое это, бродить по месту, которого нет. Ловить миражи, мучиться несбыточным. Пустое. Ступай скорее.
И медленно опустилась в воду. Запах ее духов — что-то горькое и тяжелое, но прекрасное настолько, что першило в горле, растаял в темноте коридора, стоило только переступить порог. Госпожа ревностно охраняла свои сокровища, на то она и была хозяйкой.
Лестница тонула в легкой дымке, переливалась налетом серебра. Можно было пойти наверх, вскарабкаться на этаж, где безглазая Олли трогает стены чуткими пальцами, предвкушая потоки воды, что хлынут по ним, стоит пойти дождю. Можно было подняться еще выше, послушать, как ходит на чердаке сумасшедшая Рута, подглядеть, как крошится мел в ее руках, пока она ожидает дождь, готовясь передать драгоценную весточку той, что изголодалась в ожидании вестей.
Мне хотелось услышать скрип пола под их ногами, мне хотелось разглядеть во тьме краешек их одеяний, острый локоть, выпавшую из узла прядь волос. Дом роднил нас своей несбыточностью, дом связывал нас незримой нитью. Оживал ли он в историях, которые писала сумасшедшая Рута на его стенах? Становился ли он ближе им, когда безглазая Олли умывала пустые глазницы меловой водой его слез? Вопросы роились во мне, но я не решился нарушить покой привидений, давно забывших о жизни по другую сторону сна. Так и не встретившись, мы расстались на лестнице. Оставалось надеяться, что однажды сумасшедшая Рута напишет обо мне, призывая ливень, который смоет и мел, и чердак, и весь дом, освобождая узников, прощая им все грехи.
Ступени легонько подрагивали под ногами. Я спустился на этаж прислуги и замер, ожидая, не выйдут ли сестры встречать меня. Их не было. Плотно затворенная дверь в комнату, где лилось вино и горели черные свечи, осталась безмолвной, и я прошел мимо, так и не разобравшись — рад ли, а может, все-таки разочарован еще одной не случившейся встрече.
Я прощался. Я прощался с каждым шорохом, скрипом и далеким смехом, похожим на плач. Я не знал и сотой доли того, чем жил мой дом, но все равно называл его своим. Он выпил меня, осушил, измучил, но я любил его. Любил так сильно, что готов был сойти с ума и остаться с ним навек. Да только дом не звал меня. Он равнодушно дышал тьмой, скрипел ступенями, молчал запертыми дверьми. Когда я проснусь, он забудет о том, что я был его гостем.
Забудет ли Нора? Ждет ли она меня или давно променяла на другого чужака? Сколько нас, случайных гостей, отдавших разум за право раствориться во тьме? Я не мог уйти, не узнав ответ, не увидев ее в самый последний, самый сладкий раз.
Ее дверь оказалась заперта. А я все никак не мог заставить себя постучать. Минуты утекали. Их было сто восемьдесят, сколько осталось? Стучи же, стучи скорее! Стучи, ворон тебя побрал, стучи! Занесенный кулак дрожал, тело покрылось холодным потом. Голос Норы, раздавшийся с обратной стороны двери, остановил меня за миг до первого удара.
— Я все думала, ждать вас к рассвету? Или заутренняя служба не отпустит до самого полудня? А может, вы и вовсе раздумали приходить?
Кто-то рассмеялся ей в ответ, холодно и отстраненно. Раскаленный нож понимания воткнулся между ребрами, повернулся дважды и остался торчать, глумливо покачиваясь. Нора говорила не со мной, конечно, не со мной. Не меня она ждала, просыпаясь среди ночи, подгоняя утро молитвами. Я так боялся опоздать, но спешить было некуда. Теперь я пятился от двери, не зная, как бы так проснуться, чтобы услышанное и правда обернулось сном.
— Я спешил, дитя мое, но дела праведные отвлекли меня. И тьма, кромешная тьма проклятого дома… Как живешь ты в ней, чистая душа?
Этот вкрадчивый, опасный голос я узнал бы из тысячи других. Какой дорогой шел сюда ворон? Как успел он опередить меня?
— Все эти дня я ждала вас и жила одним лишь своим ожиданием. Но вот вы пришли.
Я не мог видеть их, но видел. Как Нора опускает босые ноги с постели на пол, как на цыпочках подходит к темной фигуре, застывшей у двери. Как прижимается к ворону нагим своим телом, как ее пальцы расстегивают черную рубашку, пуговицу за пуговицу, как тонкие веточками рук обвивают воронову грудь, а сброшенное на пол распятие поблескивает в полутьме.
— Я пришел к тебе, дитя…
Молодая обнаженная близость растопила лед его голоса, но карканье осталось карканьем. В комнате служанок тяжело завозились мертвые тела, чужая страсть разбудила их. Мне нужно было бежать, скрываться, уносить ноги, но за дверью с шелестом опадала одежда, шепот стал неразборчивым, тени сплелись, готовые стать единой, живой и влажной.
— Нет, Нора, нет! — закричал бы я, но где-то далеко, за границей ненужной яви, истекли сто восемьдесят минут.
Будильник вырвал меня из кошмара, в который обратился мой лучший сон. А я остался лежать на тахте — потный, истерзанный и разбитый. Я чувствовал, как нижний этаж дома наполняется жаром вороновой победы, я слышал, как стонет в его когтистых лапах Нора. Сколько стоит покой под крылом у сущего зла? Достаточно ли одной только молодости, чтобы расплатиться с ним? Нужно было вставать, собираться и бежать к метро, нужно было успеть к первому поезду, но я лежал, вжимаясь затылком в подушку.
Реальность сместилась. Сон пробрался в нее, оплел, опутал, и я больше не мог разделить их. В комнате пахло ладаном и перьями, по углам скользили чуть заметные тени, кто-то смеялся вполголоса, скрываясь от меня за гардиной. И стоны. Я продолжал слышать их. Глубокие, порочные, жаркие стоны изнемогающего от желания тела моей Норы. Чем заглушить их? Как заставить ее замолчать?
Я вскочил на ноги, голова опасно кружилась, все плыло перед глазами, тьма нехотя расходилась передо мной, как тяжелая вода. Хватаясь за стену, я выбрался в коридор. Наружу, прочь из берлоги, скатиться по лестнице и вывалиться во двор. Жадно глотать рассветный воздух, оживая от каждого вдоха без чертового ладана, чертовых перьев.
Я рвал волосы, чтобы болью пробудить сознание, я задерживал дыхание, вслушиваясь, как пульс бьет по барабанным перепонкам, но стоны не прекращались. Только звеня ключами в замке входной двери, я понял, что звучат они не в моей голове. И все сразу встало на место.