<…> Это ясно для всякого, и для Эйзенштейна должно было быть ясно. Эйзенштейн не может не знать этого, потому что есть соответствующая литература, а он изобразил каких-то дегенератов. Иван Грозный был человеком с волей, с характером, а у Эйзенштейна он какой-то безвольный Гамлет».[18]
В результате решено было запретить выпуск фильма на экран.
В том же 1946-м вышло постановление Оргбюро ЦК ВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“». Зощенко и Ахматова были объявлены подонками и пошляками.
«Сила советской литературы, самой передовой литературы в мире, состоит в том, что она является литературой, у которой нет и не может быть других интересов, кроме интересов народа, интересов государства, — утверждало постановление. — Задача советской литературы состоит в том, чтобы помочь государству правильно воспитать молодежь, ответить на ее запросы, воспитать новое поколение бодрым, верящим в свое дело, не боящимся препятствий, готовым преодолеть всякие препятствия.
Поэтому всякая проповедь безыдейности, аполитичности, „искусства для искусства“ чужда советской литературе, вредна для интересов советского народа и государства и не должна иметь места в наших журналах».[19]
А вот выступление — уже в 1947 году — сталинского идеолога Андрея Жданова, который принялся громить отечественную философию:
«Как вы помните, известные решения ЦК по идеологическим вопросам были направлены против безыдейности и аполитичности в литературе и искусстве, против отрыва от современной тематики и удаления в область прошлого, против преклонения перед иностранщиной, за боевую большевистскую партийность в литературе и искусстве. Известно, что многие отряды работников нашего идеологического фронта уже сделали для себя надлежащие выводы из решений ЦК и на этом пути добились значительных успехов.
Однако наши философы здесь отстали. Видимо, они не замечают фактов беспринципности и безыдейности в философской работе, фактов пренебрежения современной тематикой, фактов раболепия, низкопоклонства перед буржуазной философией. Они, видимо, считают, что поворот на идеологическом фронте их не касается. Теперь всем видно, что этот поворот необходим. <…>
Все силы мракобесия и реакции поставлены ныне на службу борьбы против марксизма. Вновь вытащены на свет и приняты на вооружение буржуазной философии служанки атомно-долларовой демократии, истрепанные доспехи мракобесия и поповщины: Ватикан и расистская теория; оголтелый национализм и обветшалая идеалистическая философия; продажная желтая пресса и растленное буржуазное искусство».[20]
С этими постановлениями в обязательном порядке знакомили студентов идеологических вузов. В главный из них, в МГУ, и приехал учиться «на философа» вчерашний сухумский школьник Фазиль Искандер.
В библиотечном
Широко известен рассказ Фазиля Искандера «Начало», написанный спустя двадцать пять лет после описываемых событий. Грех будет не процитировать его тут.
«Не испытывая никакого особого трепета, я пришел в университет на Моховой. Я поднялся по лестнице и, следуя указателям бумажных стрел, вошел в помещение, уставленное маленькими столиками, за которыми сидели разные люди, за некоторыми — довольно юные девушки. На каждом столике стоял плакатик с указанием факультета. У столиков толпились выпускники, томясь и медля перед сдачей документов. В зале стоял гул голосов и запах школьного пота.
За столиком с названием „Философский факультет“ сидел довольно пожилой мужчина в белой рубашке с грозно закатанными рукавами. Никто не толпился возле этого столика, и тем безудержней я пересек это пространство, как бы выжженное философским скептицизмом.
Я подошел к столику. Человек, не шевелясь, посмотрел на меня.
— Откуда, юноша? — спросил он голосом, усталым от философских побед.
Примерно такой вопрос я ожидал и приступил к намеченному диалогу.
— Из Чегема, — сказал я, стараясь говорить правильно, но с акцентом. Я нарочно назвал дедушкино село, а не город, где мы жили, чтобы сильнее обрадовать его дремучестью происхождения. По моему мнению, университет, носящий имя Ломоносова, должен был особенно радоваться таким людям.
— Это что такое? — спросил он, едва заметным движением руки останавливая мою попытку положить на стол документы.
— Чегем — это высокогорное село в Абхазии, — доброжелательно разъяснил я.
Пока всё шло по намеченному диалогу. Всё, кроме радости по поводу моей дремучести. Но я решил не давать сбить себя с толку мнимой холодностью приема. Я ведь тоже преувеличил высокогорность Чегема, не такой уж он высокогорный, наш милый Чегемчик. Он с преувеличенной холодностью, я с преувеличенной высокогорностью; в конце концов, думал я, он не сможет долго скрывать радости при виде далекого гостя.
— Абхазия — это Аджария? — спросил он как-то рассеянно, потому что теперь сосредоточил внимание на моей руке, держащей документы, чтобы вовремя перехватить мою очередную попытку положить документы на стол.
— Абхазия — это Абхазия, — сказал я с достоинством, но не заносчиво.
И снова сделал попытку вручить ему документы.
— А вы знаете, какой у нас конкурс? — снова остановил он меня вопросом.
— У меня медаль, — расплылся я и, не удержавшись, добавил: — Золотая.
— У нас медалистов тоже много, — сказал он и как-то засуетился, зашелестел бумагами, задвигал ящиками стола: то ли искал внушительный список медалистов, то ли просто пытался выиграть время. — А вы знаете, что у нас обучение только по-русски? — вдруг вспомнил он, бросив шелестеть бумагами.
— Я русскую школу окончил, — ответил я, незаметно убирая акцент. — Хотите, я вам прочту стихотворение?
— Так вам на филологический! — обрадовался он и кивнул: — Вон тот столик.
— Нет, — сказал я терпеливо, — мне на философский».
Совсем не обязательно, что именно такой диалог имел место в действительности. Но он во многом характерен. Мы видим классическую картину, ничуть не изменившуюся за последующие десятилетия: предвзятое отношение москвичей, да еще облеченных властью, пусть и самой ничтожной — принимать документы у абитуриентов, к людям с окраин. Видим и наивную гордость молодого пришельца из другого мира. Ну и наконец, фраза-диалог, ставшая, можно сказать, крылатой: «„Абхазия — это Аджария?“ — „Абхазия — это Абхазия“». Московский клерк не просто не осведомлен о мире, из которого прибыл в Москву юноша, — он не намеренно, но от этого еще более обидно путает Абхазию с Грузией. Впору хвататься за воображаемый кинжал!
В общем, нечто подобное и произошло: абитуриент гордо, но с обидой, которая помнилась много лет, покинул стены МГУ (много позже, но на филфаке будет учиться его дочь Марина) и отправился в институт библиотечный. Почему библиотечный? Не без лукавства в цитируемом рассказе автор объясняет это случайностью:
«В тот же день я поступил в Библиотечный институт, который по дороге в Москву мне усиленно расхваливала одна девушка из моего вагона.
Если человек из университета всё время давал мне знать, что я недотягиваю до философского факультета, то здесь, наоборот, человек из приемной комиссии испуганно вертел мой аттестат как слишком крупную для этого института и потому подозрительную купюру. Он присматривался к остальным документам, заглядывал мне в глаза, как бы понимая и даже отчасти сочувствуя моему замыслу и прося, в ответ на его сочувствие, проявить встречное сочувствие и хотя бы немного раскрыть этот замысел. Я не раскрывал замысла, и человек куда-то вышел, потом вошел и, тяжело вздохнув, сел на место. Я мрачнел, чувствуя, что переплачиваю, но не знал, как и в каком виде можно получить разницу. <…>
Этот прекрасный институт в то время был не так популярен, как сейчас, и я был чуть ли не первым медалистом, поступившим в него».
На самом деле среди вариантов фигурировал еще полиграфический институт, где тогда был творческий факультет. Но там особого энтузиазма по поводу зашедшего «гостя с юга» тоже не выказали.
К тому же Библиотечный обладал для парня из далекой провинции несколькими несомненными достоинствами. Во-первых, там нужно было учиться не пять лет, как в остальных вузах, а только четыре. Во-вторых, несметное количество девушек, составлявших девяносто девять процентов студентов, могло казаться приезжему юноше огромным преимуществом (на поверку всё иначе — кто из мужчин учился на «женских» факультетах, тот знает, что пребывание там никак личной жизни не способствует, скорее наоборот). Ну и в-третьих: попав в хорошо знакомый мир книг, к которым тебя тянуло с детства, ты как будто оказываешься не в чужом, враждебном по природе городе, а снова в родном доме. До старости его теперь не покинешь!
Это учебное заведение (позже, обзаведясь множеством новых специальностей и направлений подготовки вроде режиссуры и хореографии, ставшее Московским государственным институтом культуры) было основано в 1930 году. Большую роль в этом сыграла Надежда Константиновна Крупская, курировавшая библиотечное дело (это по ее инициативе изымались из библиотек всякого рода сомнительные книги, в том числе классика). Институт получил шикарное место — прямо напротив Кремля, на углу Моховой и Манежной. Правда, в 1936 году, еще при жизни Крупской, институт был выселен в дальние-предальние тогда Химки на левый берег канала имени Москвы, где ему построили несколько корпусов, включая долгожданное общежитие.
Там, в Химках, и поселился Фазиль Искандер. Вроде и Москва. А вроде и нет. Дачи, старые деревянные дома с печками, водоразборные колонки на пыльных улочках…
Парней в Библиотечном училось немного, поэтому вокруг Фазиля быстро образовалась компания, в которую входили коренной москвич Зорий Яхнин — будущий знаменитый сибирский поэт, попавший в Красноярск по распределению, и фронтовик Вася Васильев, который, окончив Библиотечный, отчего-то стал работать в УИТЛК — Управлении исправительно-трудовых лагерей, тогдашнем ФСИНе, что нынче ведает системой исполнения наказаний.