После Черного моря Соколов-Микитов матросом и судовым рабочим бороздил моря вокруг Европы, повидал страны Африки и Азии. Только в первой половине 1922 года возвратился домой, на обновленную Родину. По дороге, в Германии, завернул к Горькому, находившемуся в Берлине. Тот дал адрес, назвал надежного человека, на которого можно опереться на первых порах: журнал «Книга и революция», Федин…
Так определилась их встреча. «Хорошо помню, — обращаясь к Федину, писал впоследствии Соколов-Микитов, — как 40 лет назад я пришел в редакцию „Книги и революции“ с приветом от Горького. В моей жизни это был незабываемый, решающий судьбу год… После долгих заморских скитаний, на чистеньком немецком пароходе я вернулся в родную Россию… Ты был первым русским советским писателем, с которым свела меня на родной земле судьба. Первая встреча положила начало дружбе».
Федин переживал тогда особый момент в своем развитии. Новообращенный петербуржец, он жадно впитывал книжную культуру и вместе с тем начинал противиться завораживающим ритмам внутрилитературнои жизни большого города. Его уже слегка тяготили бесконечные ночные споры о путях искусства, композиции, «словесной фактуре», сюжетосложении, формальном методе.
Встреча с необычным человеком, каким был И.С. Соколов-Микитов, отвечала потребностям натуры Федина. Она была как желанная встряска, как отклик на внутренний зов: «Очнись! Осмотрись! Есть и другая жизнь!..» Та самая жизнь, которая в крови, наверное, еще от поколений мужичьих предков отца, которая то так, то этак вела свой бег в тебе, прорываясь в образах и картинах твоих писаний. Мир земных щедрот, красот природы, необъятных далей и просторов России, вольницы и лихого раздолья. Ради всего этого ты еще мальчишкой, вместе с другом Колькой, совершал побеги на Волгу, таскать из воды сазанов…
Теперь перед желтым фанерным столом редакции «Книги и революции», испятнанным фиолетовыми кляксами и следами курильных ожогов, неуклюже избоченясь, сидел человек, чем-то сразу вдруг всколыхнувший забытые детские воспоминания. Очень скоро выяснилось, что они ровесники. Федин лишь на три месяца старше. Соколов-Микитов зато был, может, на четверть вершка выше ростом — «верста коломенская», как позже звал его Федин. Да и плечами пошире и мускулами покрепче сотрудника «Книги и революции» выдался гость. Схватись, допустим, шутки ради бороться — с такими плечищами, грудью и клещами пальцев сразу положит на лопатки. А по нраву, чувствуется, неторопыга, добряк.
Удивительно только, как к тридцати годам Иван Сергеевич сумел совсем полысеть, до лоска брил череп. Но это только еще больше подчеркивало молодую свежесть загорелого, обветренного лица, отороченного татарской, клинышком, темной бородкой. Из-под крутой лепки необъятного лба жарко глядели глубоко посаженные светло-серые глаза. Когда он задумывался, они становились прозрачными, взгляд неуловимым, как будто ему дано было уследить пролетающие мгновения.
Неторопливо посасывая папироску и удовлетворенно хмыкая, рассказывал Иван Сергеевич о поэзии дальних странствий, о закатах на океане, о красках Африки и о богатых рыбой темноводных лесных реках родной Смоленщины, а также о самых сложных переплетах, в которые, случалось, ставила его судьба. О каторжном труде матроса, о страшных морских штормах, о полуголодных заграничных скитаниях.
Много нашлось и общих литературных тем. Соколов-Микитов интересно говорил о Берлине, о группирующихся там литераторах-эмигрантах, часть которых обдумывает пути возвращения на Родину, об активно действующих в Германии прогрессивных русских издательствах и журналах. Дополнительные перемены в этот климат, по словам Соколова-Микитова, внес приезд в Берлин Горького, который прибыл туда весной после лечения в Шварцвальде. В последние месяцы Горький особенно сблизился и сдружился с Алексеем Николаевичем Толстым, самым значительным и ярким из писателей-эмигрантов. Толстой еще не во всем разделяет политическую платформу большевиков, но считает их единственной реальной властью в России, признанной народом, и, как он выразился, хочет хоть гвоздик собственный вбить в истрепанный бурями русский корабль. Каждый истинный патриот, по его мнению, должен теперь сотрудничать с Советской властью. В Берлин Толстой перебрался прошлой осенью из Парижа. Говорит, что тут ближе к России, да и получил подходящее деловое приглашение. За полгода с небольшим, что он редактирует «Литературные приложения» к газете «Накануне», в этом органе эмигрантов-«возвращенцев» происходят заметные изменения. Толстой напечатал там многих советских писателей — Горького, Есенина, Вс. Иванова, Чуковского, Булгакова, Катаева, Лидина…
— Кстати, и я занес Толстому несколько мелочей, — сказал Иван Сергеевич. — Он поручил вам… тебе кланяться, интересовался — дошло ли его письмо? Твою повесть и рассказ «Сад» Толстой считает литературными событиями и ждет новых вещей…
Федин потянулся к ящику стола, отыскал голубенький конверт со свежим почтовым штемпелем — жирно оттиснутыми немецкими буквами: «заказное». Это было недавнее письмо от А. Толстого, в котором тот развивал планы дальнейшего делового сотрудничества.
Заочное знакомство затеялось с рассказа «Сад». После сообщения в печати о присуждении «Саду» первой конкурсной премии А. Толстой запросил рассказ для «Литературных приложений». Там он и был впервые напечатан 18 июня 1922 года. В редакции у А. Толстого лежал уже и отрывок из повести «Анна Тимофевна», который, под названием «Чудо», тоже увидел свет на страницах «Приложений»…
Даже строки нынешнего короткого письма показывали размах деятельности А. Толстого в пользу советской культуры. Он был причастен и к выпуску в берлинском издательстве «Русское творчество» первого литературно-художественного альманаха «Серапионовы братья» и хлопотал уже о подготовке второго номера. Толстой ждал от Федина статью об Александре Блоке, умершем в августе 1921 года. Рассчитывал на присылку через Чуковского рассказа Федина «Конец мира». При его содействии хотел получить новые произведения советских авторов…
Федин быстро пробежал глазами письмо, внутренне сверяясь, не ускользнула ли какая-нибудь нужная для разговора подробность.
— И где теперь Алексей Николаевич? — поинтересовался он.
— Может, в этот час вместе с Горьким прогуливается по песчаному взморью, на германском Балтийском побережье. Обосновались там по соседству с семьями на летний отпуск. Думаю, что Горький еще постарается его оболыпевичить… Толстой для этого созрел, сам этого хочет. Скоро, наверное, будем встречать его здесь.
15 октября 1922 года в «Литературном приложении» к газете «Накануне» было напечатано письмо И.С. Соколова-Микитова к А.Н. Толстому. Оно начиналось словами: «Я теперь счастлив тем, что я в России…» Содержание письма, возможно, предварительно обсуждалось с Фединым.
Предсказание Ивана Сергеевича относительно А.Н. Толстого сбылось уже через год. 1 августа 1923 года Алексей Николаевич вместе с семьей сошел с парохода на петроградскую пристань. На родную землю Толстой вернулся уже советским писателем, автором революционного романа «Аэлита».
После прибытия А. Толстого в Петроград заочное знакомство с Фединым стало переходить в короткие отношения, а затем в дружбу. Душевную склонность к Алексею Николаевичу питал и Соколов-Микитов. Так что в недалеком будущем Толстому суждено было стать новым лицом, которое как бы дополнительно связывало друзей.
…Летом 1922 года Соколов-Микитов немалое время гостил в Петрограде. Он успел перезнакомиться со всеми «серапионами», посещал их субботние заседания. После устройства собственных литературных дел выехал к родителям в глухую деревеньку Кочаны Дорогобужского уезда Смоленской губернии, где решил постоянно обосноваться.
«Вот о „серапионах“, — подытоживал Иван Сергеевич свои питерские впечатления в письмах Федину осени 1922 года, — в них для меня есть чужое… Очень инженеры (о младших говорю) — уж очень учены, очень способны, очень без задоринки, приват-доценты в двадцать лет, даже страшно… Вот люблю тебя и Иванова… „стариков“. Вы оба искренние. Собственно, и волнует-то человека лишь искренность, вот когда веришь, что истинно Душу кладет… (…твой „Сад“ берет искренностью, которая есть любовь…)».
«Я не умею писать, Костя, — признается Соколов-Микитов в другой раз. — Если бы ты был тут, мы говорили бы вечерами — есть в нас что-то общее: человек человеку отвечает, как гитара гитаре, на которых струны натянуты на один лад, хотя бы одна струна. Из всех „серапионов“ я полюбил больше всего тебя (человек — не гитара — струн больше; и у нас с тобой нашлись созвучия…)».
Вскоре после возвращения из Петрограда в родительский дом, уже с осени 1922 года, Соколов-Микитов начинает зазывать Федина к себе в деревню. Зачастили письма.
Судя по содержащимся в них описаниям, места эти были и впрямь благословенные. Нетронутые, первозданные, мужицкие, куда сквозь защитные дебри лесов и болотные топи, за редким исключением, еще не проложила себе неизбежных троп обутая в железо городская цивилизация. Но зато и жизнь здесь во многом была как будто застывшая, патриархальная. Нелегкая даже для такого повидавшего виды тамошнего обитателя, как Иван Сергеевич.
В межсезонье развозило дороги, и добраться сюда нельзя было «ни пехом, ни лазом». Даже телеграммы не пробивались неделями. Но зато какая красотища воцарялась, когда природа обретала равновесие, когда, скажем, ложился снег. «Милый Костя — обязательно, непременно, решительно приезжай! — нетерпеливо подчеркивал эти слова Соколов-Микитов. — У нас снега. Вчера я прошел со станции 20 верст пехом, за лошадью и пил глазами белизну… Здесь у нас тишина, и снегири, и синицы».
Однако выбраться из тенет повседневных дел и обязанностей для находившегося на штатной работе Федина было непросто. Это удалось без малого лишь через год. В первых числах сентября 1923 года Федин прибыл трясучим почтовым ночным поездом на смоленскую станцию Семлёво. А уж оттуда — по неторопливо петлявшим проселкам через пестро сидевшие на взгорках деревушки, желтевшие свежим жнитвом поля, песчано-каменистые пустоши и сумрачно дремавшие леса долго тащился лошадьми до Кочанов.