Федин — страница 40 из 73

не обедал или не завтракал и пр.). Всех способов обстругивания иностранцев не перечислишь… Комната стоит 14 франков, с пансионом и врачебным надзором, — кажется, дешево. Но… Я попросил сегодня счет за четыре дня 14 X 4 = 56; но сумма счета была около 89. Аптека, уколы, просвечивание, анализы и пр. — все это не входит во врачебн[ый] надзор или уход, к[оторый] состоит, собственно, из любезных расспросов о самочувствии…»

В письме от 26 сентября 1931 года Федин сообщает жене, что, прослышав о пребывании советского писателя в здешних местах, его стали посещать некоторые читатели его произведений. У персонала маленького санатория, захваченного страхом конкуренции, это вызвало неожиданную реакцию. «Кстати, о посетителях, — пишет Федин, — была на днях некая американка (тоже разговор о „Городах“), посещавшая неоднократно Сов. Россию и содержавшая тут пансион. Д-р Биро перепугался, решил, что она меня переманить приходила! Опорочил ее в лоск! Он в общем неплохой человек и хороший доктор. Но ему сейчас туго, он недавно должен был продать свой авто (даже!), так что теперь не может подрабатывать консультацией и в состоянии говорить единственно о кризисе! Так что страшно ревнив ко всяким визитерам…»

Но подметить главные черты санаторного быта и мотивы поступков персонала хорошо знакомому с буржуазными порядками Федину было не так трудно. Гораздо сложней другое — прочувствовать психологическую обстановку, духовный микроклимат, который отличает нравы такого рода высокогорных обителей от всех прочих.

Через месяц после прибытия в санаторий Федин пишет большое письмо жене, проникнутое особым волнением, писательским любопытством к встретившейся «натуре». Хочется и дальше разглядывать, додумывать, представлять, а там — кто знает?.. Еще нет конкретного замысла, но уже есть убежденность в художественной значимости совершающегося, нынешних наблюдений и переживаний. Уже проскальзывает намерение обратить теперешние впечатления в материал для творчества. В этом смысле письмо под номером XIV от 9 октября 1931 года можно рассматривать как одну из первых, пусть пока еще неосознанных «заготовок» к роману «Санаторий Арктур».

В поле наблюдений автора попадают и новые лица. Позднее они дадут толчок к созданию персонажей, чрезвычайно важных в художественной структуре романа. Это — особые клиенты Давоса, его многолетние старожилы, «аборигены», такие, как навещающие Федина коллеги по санаторию — черногорец и грек (соответственно в романе, например, фигура майора-черногорца Пашича).

Обозначены уже и относящиеся к теме литературные источники, которые будут затем учтены писателем. В первую очередь это известная книга Томаса Манна «Волшебная гора», созданная ранее под впечатлением от жизни в Давосе. Теперь, когда там был Федин, ею не торговали в магазинах курорта якобы из-за тягостных описаний хода болезни, главным же образом — из-за разоблачений трюков и махинаций местной медицины. Впоследствии книге этой уготовано стать чуть ли не сквозным «персонажем» в сюжетных построениях романа… Указан и другой литературный предшественник, важный для Федина, — «Санаторий Торагус» Гамсуна…

«…Право, Дорик, я пишу тебе много! — сообщал Федин. — Короткие письма пока не получаются — „пока“, потому что здешние старожилы уверяют, что со временем давосцы перестают писать вовсе, или пишут два слова, что, мол, все по-старому, и только. Здесь ведь живут не только годами, живут десятилетиями, живут целую жизнь! Есть особая категория давосцев, уже утративших представление о другой жизни, знающих одно имя, одно слово — ДАВОС. Смотреть на таких людей жутковато; думать о том, что и ты, как другие, приехав на полгода или на год, доживешь здесь до самой смерти, думать об этом просто нельзя.

Этот чудный, солнечно-снежный мир в горах, такой мирный, такой благополучный и довольный с виду, исполнен бесконечного отчаяния, приступов безумия и злобы, прострации и пустоты. Люди со временем привыкают здесь ничего не хотеть, ничего не желать. Температура — десятые доли градуса, мокрота, одышка — вот тема для душевного разговора, предмет мучительного интереса, зависти, ненависти и надежд. Здесь жил одно время Томас Манн. Уехав, он написал роман — „Der Zauberberg“ — „Волшебная гора“ — роман о Давосе. Этот роман здесь запрещен, и поэтому его читал каждый больной. Это история одного больного, приехавшего сюда здоровым, впавшего в давосскую болезнь, т. е. постепенно потерявшего всякие желания и сосредоточивтого все свои помыслы на своей болезни, на своем „выздоровлении“. История человека, который был здоров и стал болен, разложившись в давосской атмосфере безделия, лежания, разговоров о том о сем, а больше — ни о чем, сплетен, флирта, термометров, весов, рентгенов, докторов, пансионов, отелей и туберкулезных лодырей. Такую тему можно поднять до высоты трагедии… (несравненный К [нут] Гамсун на таком материале создал… душераздирающий „Санаторий Торагус“)… Да, надо сказать, что герой Манна живет в Дав [осе] лет 10–12. И это правильно. Здешний „герой“, конечно, старожил. И стоит мне заикнуться, что вот, мол, когда я месяцев через столько и столько-то уеду — стоит только намекнуть на такой срок — в месяцах, — как тотчас видишь снисходительную улыбку…

Кто посещает меня? Из больных заходят один черногорец и один грек. Черногорец в Давосе пятый год, грек — восемнадцатый. Все еще живут в санатории, все еще лечатся, все еще говорят о температуре, докторах и прочем. Исполнены предрассудков, верят во всякие чудеса. Каждый из них уверен, что изучил tbc не хуже врачей. Каждый может рассказать целую эпопею лечений… Черногорец удивляется себе: „Подумайте, — говорит он мне, — у меня нет решительно никаких интересов!“…»

Да, в оплаченном, стерильном раю били мутные роднички собственной жизни. И сумма франков, обозначаемая в еженедельных счетах больным, находилась в тесной, но непростой зависимости с действующей здесь шкалой ценностей.

Прежде всего, как во всякой больнице, тут шла борьба за жизнь.

Конечно же, и для самого автора писем немалыми событиями были объективные показатели, рубежи и этапы течения болезни, те самые рентгеноснимки и доли градуса, о которых он столь отважно и как будто бы иронически отзывается. Сила приступов кашля, разрешение вместо комнаты лежать на балконе, привыкание к новому пайку воздуха, который в состоянии заглатывать сжатое пневмотораксом легкое (регулярные поддувания через иглу ему с ноября все же начали делать), новый, как будто первый раз в жизни, короткий выход на улицу…

«…Вот уже почти два месяца я не вылезаю из кровати, — сообщал Федин Горькому, выводя слова в два приема, с недельным перерывом, — и только в дневные часы и в хорошую погоду меня вывозят на балкон… В самые последние дни я стал меньше кашлять, значительно меньше — это почти чудесно…»

«Четыре месяца я не вылезал из постели, — сообщал Федин в другом письме тому же адресату 22 марта 1932 года. — В начале января начал выходить — спустя два месяца после наложения пневмоторакса. Ваше чудесное письмо, которое во многом очень лестно для меня,[11] пришло в „нужный“ момент — когда я привыкал к новому, неловкому и неприятному состоянию: воздух стал для меня нормированным продуктом (теперь я уже приспособился к „пайку“). Я не отвечал вам до сих пор, не желая надоедать своей болезнью».

Вернемся, однако, к тем, кто поражен особого рода «давосской болезнью». Автор писем, вынужденный тщательно экономить и пересчитывать содержимое своего кошелька, во многих отношениях был богаче самых состоятельных коллег по несчастью.

У «героев» Давоса, кого наблюдает писатель, еще прежде, чем изгрызть легкие, бациллы как бы поражают душу. Крах респектабельной личности человека буржуазного общества и отмечает пристальный взгляд художника.

Письмо XXXIV воспроизводит встречу рождества 1932 года в санатории «Гелиос». Общий смысловой настрой здесь тот же — атмосфера суетливой пустоты, натянутости, музея восковых персон во время рождественского застолья. 25 декабря Федин писал жене:

«Тут всеми овладевает какое-то подарочное бешенство, все друг другу дарят и дарят — пустяки, конечно… У меня на столе… календарь за 32-й год, веточка елки с хлопушкой… В сочельник была елка в салоне… Скука была несусветная… натянутые, принужденные чучела си-доли перед зажженными свечками… Ничего не могло поправить дела… и в 9 часов вечера я пошел в свою комнату…»

Ощущению сборища чучел в рождественском застолье в немалой степени способствовало и то, что тягостно нависало над головой почти каждого. Неясным был не только исход лечения, но и возможная жизнь по выздоровлении. Внизу, под горой Давоса, было теперь так же неуверенно, безрадостно и худо, если не еще хуже, чем здесь.

Свирепствовал экономический кризис, ожесточалась борьба за жизнь, драка за кусок пирога, на которую уже не были способны потерявшие силы и нередко изнеженные годами больничного безделья давосцы. С испугом приглядывались они к тому, что творилось внизу. Спуститься с горы и заново вступить в схватку — на это пригодны были немногие. Час, когда надо будет выйти из затворничества, страшил их. А деньги между тем, составлявшие оплот здешнего пребывания, да и вообще основу всех норм и порядков жизни буржуазного общества, текли, утекали. Они ненавидели Давос и держались за него.

Многие из присутствовавших за столом не хотели болеть, но и не хотели выздоравливать. Они действительно не хотели ничего! Они были живые мертвецы, чучела!

Те размеры, какие приняло разрушительное действие экономического кризиса, Федин воочию увидел сразу же, как только ему была дозволена первая окрестная экскурсия за пределы Давоса.

«На обратном пути мы заехали в Санта-Мориц, — писал он жене 15 марта 1932 года. — Это мировой курорт зимнего спорта, куда приезжают черт знает какие богачи и „светила“ (вроде Чаплина, американских див, Фербенкса и пр.). Впечатление от него у меня ужасное… Из-за кризиса все громадные отели стоят с забитыми окнами, и снегом занесены подъезды, роскошные лестницы и пр…Мертвый город… И притом ведь каждый дом — отель, подумай только!»