«Для достижения высокой цели любые средства хороши, главное — цель высокую иметь! Ты знаешь, Федя… — Он оглянулся, отвел меня в глубь двора и заговорил уже громче: — Думаешь, почему нас из огромной толпы выбрали? Потому, что у нас цель великая есть! Правду чувств нести людям! Обнаженную, горькую правду, не приукрашенную благополучием, праздной сытостью, самовлюбленностью… Скажи, Федор, разве многие люди способны на это? Конечно, нет… потому нас и приняли…» А сам при этом как-то странно улыбается, и не поймешь, то ли он шутит, то ли всерьез говорит, то ли издевается надо мной. «А как же, Эдик, с честностью быть? — не мог успокоиться я. — Ведь ты же украл?!» — «Украл, чтобы выжить! — еще взволнованней заговорил он и вдруг сильно переменился в лице: — Это не воровство, а самая обыкновенная борьба за достижение главной цели! А цель у нас, Федя, сам понимаешь, великая!» И ухмыльнулся.
В общем, родненькая моя бабушка, когда я вернулся в общежитие, то все тело мое словно свинцом налилось. Жуткая какая-то, невыносимая тяжесть внутри сковала меня, мешала двигаться, говорить, думать. Я с трудом добрался до своей койки, как подкошенный рухнул на нее. Мне было нестерпимо больно за Эдика, и в первую очередь за то, что человек ради высокой цели ворует. Разве можно сравнить, родненькая моя бабушка, этого начитанного студента из культурной семьи с нашим малограмотным Чумаковым? Разве бы Петька Чумаков смог украсть? Никогда! Хотя и вид у него оборванца-забулдыги…
На этом, бабушка моя единственная, заканчиваю письмо. Мне на товарную станцию идти надо. Туда, говорят, серную кислоту в бутылках привезли, а она при выгрузке оплачивается в два раза дороже. Есть возможность подзаработать. Придется две лекции пропустить. А вечером я в театр иду. Нам руководитель курса дал задание пересмотреть все столичные постановки…
Да, чуть не забыл! И грибы сушеные, и ягоды, и рыба уже на исходе. Так что по возможности пошли еще. Приехать пока не могу, совсем нет времени, да и денег тоже. Но ты, родненькая моя, не серчай. Ведь я о тебе все время помню и думаю, а приеду, как только смогу. Очень прошу тебя, передай мой адрес Нюре Суземцевой и скажи ей, родненькая, что я в столицу приехал учиться, а не дролиться. И отбивать ей у меня никого не придется.
Обнимаю крепко. Обязательно передай адрес Нюре.
Милый Феденька! Солнышко мое единственное!
Вчера вечером опять Петька Чумаков приходил, по глазам — трезвый, а лицо мрачное, истомленное. «Ну что, — говорит, — бабушка, все одна живешь?» — «Вот, — говорю, — от Феденьки моего письмецо получила». Достала конвертик твой из-под подушки и протянула Пете. Он письмо медленно прочел, нахмурился еще больше. «Что, — говорю, — помрачнел, парень?» А он сидит, молчит, как будто не слышит. «Вот, Петя Чумаков, — не выдержала я, — какие на земле Сухомерки есть! Их государство бесплатно обучает, а они, как варнаки, пакостят, да еще так все обдумывают, что вроде они и герои. Ну, что молчишь, Петя, разве я не права?» — «Конечно, права, — сказал он. — Только масло — это такая мелочь рядом с другим воровством!» — «С каким же это другим? — удивилась я. — Откуда ты знаешь про другое?» Он помолчал опять и тихо так говорит, неторопливо, как будто слез близких боится: «Я, — говорит, — бабушка, чего только не знаю, потому как много за свою жизнь наездился, насмотрелся. Одно скажу тебе, чем больше город, тем больше жуликов». — «Да как же так, Петя, откуда они берутся еще больше?» — удивилась я. «От бездушия берутся, бабушка, — со вздохом пояснил он. — А этот Сухомерко — молодой, да ранний… У него уже, несмотря на воровские замашки, — великая цель есть. И он не один таков. Не дай бог, — говорит, — ежели у тебя внук таким станет!»
Ты слышишь, Феденька, о чем Петька толкует? Поэтому ради бога, мальчик мой ненаглядный, не позорь свою бабушку, да и деревню нашу… Я ведь знаю, Феденька, что ты глупенький еще. И Сухомерко твой крохотного ума, хотя и книгочей, а потому хочу вам сказать, что самая великая цель, даже у самых выбранных людей, — это прежде всего честность. Без этого ни о каких великих делах не может быть и речи. Ни здесь у нас, в деревне, ни там у вас, в большом городе. Об этом в книгах мудрых людей сказано, и дедушка мой так говорил. Может, Петька Чумаков после долгих странствий поэтому опять в деревню вернулся, и про большой город он такое порассказал, что я всю ночь уснуть не могла.
А потом он мне опять на жену свою жаловался. В училище, говорит, медицинском она недоучилась, и работу подыскала не по душе, хотя и не пыльную, а самое главное, все, что было в ней человеческое, со временем куда-то улетучилось, и радость к жизни исчезла, и бескорыстная любовь к работе домашней, да и вообще к труду. Сначала в медпункте фельдшерила, потом за длинным рублем на лесоповал бросилась, а затем заведующей совхозным клубом оформилась. Плакат, говорит, на вечерний киносеанс вывесит, замок амбарный на клуб нацепит — и ноги в потолок. Весь день тряпки импортные на уме, да с проезжими ухажерами знакомства. А ведь у нее талант в юности был. Не одного мужика после простуды на ноги подняла, не одному мерину раны от ушибов залечивала. А сколько собак и кошек из могилы вытянула! И все оттого, что жалость была и к людям, и к животным сострадание. А теперь! Петька говорит, что теперь — жизнеубийца она. Одни деньги на уме! Отсюда и холод у нее в душе появился, и ласка другой стала. Как будто, говорит, специально меня за кудряшки треплет, словно по просьбе чьей-то, грубо, бессердечно. А я, говорит он, все чую и тоже холодеть начинаю. Оттого и сердце косорыловкой согреваю.
Внучек мой, долгожданный, смилуйся над своей единственной родительницей, приезжай поскорей. Видишь, что происходит у нас?! А за тебя-то я как боюсь, вдруг и ты от горести какой к вину пристрастишься! Упаси бог!
Нюра Суземцева об тебе вся испереживалась, да поняла, что ты от деревни совсем отбиваешься. Дай, говорит, бабушка, адрес гулены нашего — я ему такое письмо нацарапаю, живо в деревню прикатит. Я адрес твой отдала, и с плеч моих словно ноша свалилась. Подошла к оконцу в горенке, и почудилось мне, что за окном уже белые мухи кружат и дорога на юг покрылась глубоким снегом. Вгляделась я в снежную заметь, и вдруг тебя, мой мальчик, увидела. Пробираешься ты сквозь снежные заносы и валежины, а на ногах у тебя сапоги точно такие же, как у Петьки Чумакова.
Ох ты, горюшко мое, выскочила я во двор, навстречу, глянула вдаль, а на дороге — ни снега, ни тебя. Одна осенняя сырость да тишь неохватная.
Феденька мой, не могу я больше жить одна, никак не могу, приезжай, голубчик мой! Сегодня выслала в столицу всю пенсию. Как только получишь ее — сразу билет заказывай и приезжай поскорей. Жду твоего приезда, со дня на день жду!
Обнимаю тебя. Бабушка твоя Евдокия.
Здравствуй, бабушка моя единственная!
Здравствуй, родненькая!
Перевод твой получил, письмо тоже. Спасибо тебе за все, только не могу я сейчас к тебе приехать. Потерпи немного.
Бабушка моя милая, со мной творится что-то непонятное. Как только я начал учиться в училище, во мне произошло какое-то жуткое перерождение. Я как будто очутился в другом мире, очень запутанном и совершенно безжалостном. Преподаватели на моем курсе почти все заслуженные педагоги, но, к сожалению, очень высокомерны. Это высокомерие сразу подкосило меня: каждый раз перед занятиями я почти дрожу только при виде своих наставников. А ведь мне перед ними играть надо, душу свою раскрывать, исповедоваться. А как можно довериться человеку, которому моя откровенность неинтересна. Трудно мне, бабушка, ох как трудно! Я чувствую, что не хватает мне и знаний, и образования, и культуры, а помочь некому.
Больше двух недель, начиная с первого сентября, я не мог себе места найти! Я ощущал свое бессилие перед всеми педагогами училища и с каждым днем все больше и больше томился их отчужденностью. Они, конечно, замечали мою подавленность, но никто не подошел ко мне, не попытался вызвать на откровенность. Родненькая моя бабушка, учительница вековечная, знала бы ты, как мне здесь не хватает откровенных людей! Или хотя бы сочувственной незлой улыбки. И сколько бы лишений я ни пережил за три месяца экзаменационных волнений, как бы ни восхищался исповедальной актерской жизнью, но мне вдруг страшно захотелось бросить все на свете и уехать домой, к тебе на болотину, в наше ягодное суземье. Однажды я так и сделал. Собрал свой чемоданчик и поехал на Северный вокзал. И вот где-то позади себя, еще в троллейбусе, я вдруг увидел одну белокурую девушку с нашего первого курса. Сначала я не подал вида, думая, что она случайно едет по одному маршруту со мной. Но, выйдя у трех вокзалов на площади, я вдруг заметил, что она тоже сошла с троллейбуса. Это удивило меня, но я старался не обращать внимания на сокурсницу, потому что мысли были уже далеко, в нашей деревне. Тоскливо было у меня на душе, одиноко. С одной стороны, я понимал, что бросать институт глупо, легкомысленно — слишком много усилий было сделано, чтобы попасть в него, а с другой стороны, я все больше и больше убеждался, что понять, суметь раскрыть себя для других среди высокомерных, бездушных людей невозможно. Значит, учиться только ради диплома. Стоит ли? Я встал в очередь в кассу, и, когда до окошка осталось всего несколько человек, вдруг передо мной опять появилась моя сокурсница. «Здравствуй, Федор, — сказала она, не глядя в глаза. — Мне нужно поговорить с тобой». Я вышел из очереди, а она потянула меня за руку в сторону выхода. «Ты с ума сошел, — говорит. — А ну, давай вещи!»
Я пристально посмотрел ей в глаза.
Бабушка моя ненаглядная! Солнышко мое далекое! Знала бы ты, как ее глаза похожи на твои! Они такие же светлые, лучистые, несказанной доброты! Я внезапно почувствовал, что они греют меня, и вспомнил, что девушку зовут Вероника. Но я ничего не успел сказать ей, потому что она вдруг сама заговорила: «Ты славный малый, я хочу помочь тебе». — «Чем?» — удивился я. «Прежде всего я предлагаю свою дружбу, — с какой-то озаренной улыбкой вдруг проговорила Вероника. — А это означает, что, во-первых, мы должны быть очень откровенны, а во-вторых — ни одной минуты для меланхолии».