Иван вдруг устал, повернулся, лег на спину. До тусклости в мозгу устал. Что-то лопнуло в нем как мыльный пузырь: раз! — и нету. Пустота. Бесконечная пустота. Вот куда завел этот весенний вечер. И тоска такая — не продыхнуть! Тоска…
— Валя, — позвал он тихо и спокойно. — Скажи, ты в самом деле веришь в серьезность всего этого… в искренность?
— Чего этого?
— Ну… наших отношений.
Она коснулась щекой его плеча.
— Не знаю… Не совсем… А иногда совсем.
Он просунул руку ей под голову, обнял. Легко как-то сделалось. Нормально.
— Мне надо идти, — сказала Валя.
Он помолчал, предложил остаться.
— Нет, пойду я. Проводишь?
Шли молча, простились у ее подъезда, тепло простились. Иван пообещал прийти после праздника. На праздник приехал домой, говорил матери, что встретил, кажется, нужную ему девушку. А вернулся и не пошел к ней. Закрутила учеба, дела, конкурсная работа… Но главное, пожалуй, все-таки не в этом. Как-то не тянуло. Думалось иногда, с тоской даже, грустью, но не тянуло. Что-то, видно, изжило себя.
ВНУЧЕК-ТО ОДИН…
Раннее утро. Чуть выглядывает из-за крыш солнышко, будто бы подсматривает, — всходить ли? По железобетонному мосту громыхает арба. Поскрипывает двумя огромными колесами, скрежещет об асфальт ободами. На арбе — воз. Вздымается стогом, покрыт целлофаном, перетянут веревкой. Тащит арбу маленькая, сухонькая, скрюченная старушонка. Козявка, — как прозвал ее сосед, здоровый мужчина. Хохотун — кликуха, которой, в свою очередь, окрестила его бабка. Упирается старуха, смотрит под ноги и помаленьку, потихоньку — прет, прет! С муравьем не сравнишь — куда ему! Путь проделывает каждое утро немалый: из Заречья, от самого почти леса, по мосту через реку — и в центр, на базар. Встает раненько, чуть свет, режет в огороде лук-батун, укладывает на арбу и часикам к шести, к половине седьмого на месте. А место у нее на базаре свое, постоянное, бойкое, недалеко от входа, под навесиком. Установит весы, свои собственные — базарными пользоваться — денежка нужна, хлопотно, — разложит лук по прилавку — ворохом, пучками, развешенными и связанными по полкило, килограмму. Делает все неспешно, но быстро, споро — навык. Чем-то напоминает рыбака, разматывающего снасти, напряженного, но смакующего в предвкушении улова томительные ожидания минуты. Последнее — из мешочка в консервную банку высыпается мелочь, а мешочек с рублями и трояками кладется в потайной карман фартука, сдача под рукой, застоя не будет. К первым покупателям готова — торчит едва из-за весов, зыркает настороженными глазками, будто какой мелкий хищник, и прямо-таки магнитит народ. Может, людей притягивает, что вот такая маленькая надсаженная старушка вынуждена зарабатывать на хлебушек, таскать такую оказию, арба стоит рядом — жалко. Или просто лук особо хороший — трубки длинные, жирные, сочные. Да и знают старуху. С самой ранней весны, когда снег еще не везде стаял, до поздней осени, до первых заморозков она на базаре. Так или иначе, но где-то уже к полудню старуха сворачивается — целлофан, весы на арбу — снова впрягается и пошла. Теперь легче. Мешочек полон — семенит, запихивается, деньги считать торопится, при народе опасается. В середине лета, в будни, непогожие дни, когда базарные полки ломятся от всякой зелени, а народу мало, бывает ее мешочек и тощим — тихо тогда, идет, переживает. Дорога обратно все больше по скату, арба подпирает сзади, обгоняя, проносятся машины. Некоторые озорные шоферы приветствуют бабку сигналом, чем страшно ее пугают, и она шевелит им вослед губами. Ускоряет шаг — работы сегодня еще много…
Наконец доползает до своего дома. И арба останавливается у деревянных узорчатых ворот скромненького такого, кирпичного, под кровельным железом, с цокольным этажом, солидно возвышающегося над соседними домами особняка. Живет она здесь вдвоем с внучеком. Открывает старуха ворота — во дворе новехонький автомобиль «Нива». Бабушкин подарок кровиночке своей единственной — шестнадцать лет парню исполнилось, восьмилетку закончил, без отца-матери рос, сиротинушка, пусть живет за ее, за их и за свою долю. Именно эта мысль — мы жизни не видали, пусть он поживет — кажется, и наполняет старуху энергией, неутомимыми силами.
Приготовила старуха обед, перекусили с внучонком, вышли таскать кирпич — вчера под ночь привезли на гараж, свалили кучей у ворот. Накладывает она стопочку из шести штук, поднимает и, раскорячившись на искривленных старостью ногах, несет. Рядом внучек, парень вполне здоровый, крупноватый даже, берет всего по три кирпичика. Больше бабушка не позволяет: «Не надсажайся, тебе жить еще, здоровье сгодится». И похоже, внук согласен: не надо надсажаться. Он с этими-то тремя идет вразвалку — неохотушки парню, мочи нет. И скоро ему не то надоедает, не то правда, как он говорит, на медкомиссию надо — в техникум поступает. И старуха остается одна.
— Петровна, ты че помалу таскаешь, брала б хоть штук по десять, что ли? — усаживается на бревно у палисадника напротив толстый, краснощекий мужик Хохотун.
Старуха уверена, специально паразит брюхастый вышел поехидничать. Что за человек, лишь бы похохотать! Конечно, чего ему не веселиться: пузо через ремень, морда лепешкой, пенсия сто двадцать, детям сказал: «Устраивайтесь сами». Живет себе — жрет, спит да языком чешет.
— Петровна, отблагодаришь существенно, помогу! — неймется мужику. Скучно, что ли, человеку.
— Подавися ты, — ворчливо отвечает старуха.
К Хохотуну начинают подсаживаться — каждый вечер сходка. Мужики, парни молодые соберутся, кого-нибудь за пивом командируют, банку с пивом посередке поставят и сидят на бревнушке, попивают, несут всякую ересь. Однажды империалистами старуху совсем запугали. Зря, говорят, ты, Петровна, машину купила, не сгодится, империалисты уж за лесом окопы роют, вот-вот обстрел начнут, условие поставили — пусть, мол, ваша Петровна батун весь с огорода нам привезет, тогда миром уйдем. Старуха было поверила, кабы не заикнулись про батун. С луком вечно подкалывают. Завидки, видать, берут. А уж как начнут бомбой атомной стращать — жуть. Внучек, сердечко родимонькое, успокоил: не бойся, толкует, страна наша сильная, войны не допустит. А оно все равно сомнение берет: уж кто-кто, а она-то знает, что это такое война, муж на фронте полег, сама и в тылу жила, а досталось…
— Соседка, — снова заговорил Хохотун, — а внучок-то че не помогает? Убежал — горбаться бабушка! Куда ты такого лоботряса откармливаешь?
«Забижать» внучека бабушка не позволяла никому. Маленьким еще был, задерутся ребятишки, хворостину в руки, и на них.
— Сам ты лоботряс! — зло шепелявит старуха. — Парень в техникум поступает!
— Испортишь ты его, как жить будет?
— Не заботьси, не заботьси! — машет она рукой и, наклоняясь к кирпичам, бросает уже всем: — Сроду от ребенка никто худого слова не слыхал.
Старуха права: худого слова не слыхали, но и доброго тоже. Кисель. Он и в техникум поступать не хотел, изъявлял, правда, желание пойти работать, но не знал куда. Бабушка настояла: «Учись, пока я живая, выучишься — за столом чистеньким будешь сидеть».
На бревнушке уже пять-шесть мужиков, переговариваются, смотрят на старуху — нашли цирк!
— Вчера дождь-то был, — вспоминает Хохотун. Он в центре.
— Ну.
— А перед самым дождем цемент привезли. Машину. Вот тут же у ворот ссыпали. Закапало. Я зашел домой, может, минут пять покрутился, глянь в окно-то — а Козявка уже донашивает. С двумя ведрами, как метеор — туда-сюда, туда-сюда. Гляжу — подчищает уже. Чуть, может, успело замочить.
— Двужильная, — вставляет седоватый, рыхлый, тихий пожилой человек, по виду из мелких служащих. Он с соседнего квартала, приходит на бревно редко.
— Черт его знает какая! — восклицает Хохотун. — Для внучека своего старается.
— Смех смехом, — выцедил сквозь улыбку тощий черный мужик. — Вот если б на производстве все так работали.
Петровна раньше жила не здесь. В Заречье же, но в другом месте — на фабрике. Сюда переехали они с внуком недавно, весной, поэтому в соседях еще не остыло удивление, и они, немного ошарашенные, с удовольствием зубоскалили. Оттого, собственно, и ожили давно увядшие посиделки на бревнушке.
— И отчего ныне так, — подхватил тему седовласый и, мелко мигая глазами, зарассуждал, — до глупости над детьми трясемся. У меня вот дочь, Нина, недавно квартиру получила. Бегает, с ног сбивается, ищет ковер в детскую. Большой нужен, чтоб весь пол застелить и чтобы Танечка, внучка, могла ползать. А тут недавно приходит, говорит: «А пианино Танечке у нас уже есть». Купили! А внучке года нет. А в семье у нас… всем медведь на ухо наступил. Может, по линии мужа…
— Что дурно, то потешно! — оборвал его чернявый. Новая тема, видно, его не грела, вернулся к старой. — Тут не пианино. Машина. «Нива». И достать сумела! Старая, неграмотная, а пронырливая, зараза. И отдала недорого, одиннадцать тысяч. По нынешним временам…
— И неужели все на батуне? — вздыхает седовласый мелкий служащий.
Он закраснелся, удивлен, для него эти известия внове. Он вообще из тех, до кого внешние события доходят в последнюю очередь. А коли дойдут, так удивляется долго, до тех пор, пока о случившемся не забудут.
— На батуне, — охотно поясняет Хохотун. — Давно уже она его продает. На фабрике жила, огород весь засаживала. Домишко там у них был плохонький, а сюда переехала… Хе… Федор, хозяин бывший, на днях приходил. Дом свой, говорит, захотелось посмотреть, сад. Он теперь у сына живет, в казенном. Ну, заходит туда, к старухе, побыл там, выходит — я тут сижу — и слезами плачет! Сад-то у него какой был: яблоня, малина, смородина, крыжовник, вишня. Все под корешок срезала! Начисто! Один батун в огороде. Федор за голову хватается, сколько, говорит, я его удобрял, наземил, по кустику выращивал, берег! Знал бы — никогда не продал! А что теперь сделаешь?
Мужики, хоть и были в курсе историй с бабкой, слушали с интересом, молчали, ухмылялись, кивали головой, а