Клавдия сидела на кровати неподвижно, поджав губы.
— Че мне могилка-то, — заговорила она после некоторого молчания, — земля везде одинаковая. А здесека оставаться… тожить… Кому я шибко нужна? За инвалидами убирать интересу мало.
— Ну как хочешь. Токо мое слово такое — неча людям жисть портить! Переработалась ты там, че ли? Перемыла посуденку — и гуляй себе. Кино кажут, сыта, обута, при месте — чего ишо надо?! На том скажи спасибо!
Клавдия сидела, крутила каемку полушалка. Макар, покрякивая, побрел на кухню.
— Не знаешь, где у меня табак? — спросил он оттуда. — В пачках я брал.
— Эвона! А на голанку в тот раз кого клал сушиться! Пошарь-ка сверху-то…
И Макар в который раз удивился Клавдии: ум вроде небольшой, а памятливость крепкая.
Старуха накинула на голову скатившийся полушалок, поднялась.
— К Наталье пойду схожу…
Товарка угостила чаем с облепиховым вареньем и рассудила:
— И неча их слушать — ехай! Ты на их всю жизню горбатилась, теперича в престарелый дом заперли. От негру-то нашли! Там работаешь-работаешь, сюды придешь, грязь за имя выворачиваешь, ехай! И не ходи к им боле, не унижайся. От так от! Ты ешь варенье-то, ешь, — пододвинула она розовенькую вазочку, — где еще поешь, окромя как у меня… Это ить облепиха! Витамин цэ, чтоб не было морщин на лице, ха-ха, — рассмеялась Наталья.
Клавдия послушалась товарку, к Макару не пошла, сразу направилась к себе, в интернат. Решила: перед отъездом забежит, простится — и все.
Макар в тот день измаялся, прислушиваясь к шороху в сенях. Не дождался он Клавдии и на следующий день. «Теперь не явится, — понял старик. — Наталья, видно, подсобила. Значит, так, — прикинул он, — тутока два дня остается, тамака три, всего — пять. Пять ден теперича одному быть. Эх-хе-хе». Зла на Клавдину товарку не было и на саму Клавдию тоже, было иное: досада какая-то, недовольство, что все так бестолково в жизни получается.
Макар вышел на улицу. Солнышко стало поласковее. Посидел на лавке — лицу тепло, а зад мерзнет. Опять в дом воротился. Телевизор включил: показывали хоккей. Пользы от этого занятия старик не понимал и интереса в нем не видел. Выключил. Послонялся-послонялся, сходил в магазин, купил с тоски бутылочку «красненькой». Ну какая выпивка в одиночестве?! Стопку едва осилил.
Вечером ввалился пьяный Николай и вылакал оставшееся вино. Ничего, пошло и в одиночку. И отцу не предложил, будто его и нет. Выпил и затих, закемарил на табуретке. Макар приподнялся в постели, поглядел на сына, спросил:
— Пошто ты так делаешь-то, Колька?
Николай поднял голову и снова опустил, как-то потерянно, жалостливо пропел себе под нос:
— Пошто-о, пошто-о, пошто-о?… — Встал и, спотыкаясь, шаря по стенкам, поплелся в свою комнату.
Через минуту-другую Макар заглянул туда — свет выключить. Сын спал в своей обычной позе: голова на диване, а сам на полу.
И что случилось с парнем? До тридцати лет не пил, не курил, а потом как нашло. На учебе, что ли, надорвался? Вовремя никто не подтолкнул, стал копошиться уж после армии: вечернюю школу закончил, училище, техникум и работать не переставал — вот силенки-то, видать, и поиздержались. В институт собирался, да запил. А может, зазноба какая довела… Скоро сорок, а не женат до сих пор. Скрытный сын больно, не поймешь его…
Старик щелкнул выключателем, вернулся на кухню. Убрал пустую бутылку под стол, сел на край сундука, закурил. И в голове снова пошло-поехало — крутились, цепляясь одна за другую, привычные мысли.
Николай хоть мужик, а Надька-то, молодая баба, почти девка, а что вытворяет! В прошлую субботу приезжали они с Василием, Николай дома был. Макар им, как людям, баньку затопил, а они как взялись — ради выходного не грех бутылочку выпить, — но Макар и счет бутылкам потерял! К обеду уже набрались, а к вечеру передрались: неизвестно с чего Надька своего мужика по щекам стала охаживать, а тот, вислоухий, отпору дать не может, стоит — «Надюшенька» да «Надюшенька». А Надюшенька только успевает разворачиваться. Не нравится ей, что муж маленький — будто он после свадьбы укоротился. А сама-то, прости господи, от горшка два вершка. Утром Макар заглянул в комнату: Надька в постели нежится, а Васька у стола ей юбку гладит. Не выдержал Макар, заругался, даже ногой притопнул, да вместо крика сип какой-то вышел. И дочь ответила: «Не лезь не в свое дело». Опохмелились они, и Надька, пьяненькая, к отцу в боковушку зашла. Тихо так, горестно плачет: прости, говорит, за все… Ох-хо-хо… Дарье бы с Васькиным характером мужика, в согласии жили. Нет же, тихой девке хулиган попался, языкастый да рукастый, так всю жизнь с ним и мается.
Есть у Макара еще одна дочь, Катя. Она давно и далеко уехала, но дум у отца о ней немного. Приезжали они с мужем позапрошлым летом, сами веселые да дружные, и дети у них гладкие да звонкие — спокойно за нее. Правда, пишет Катя редко, забывает отца.
Макар бросил окурок в ведро под умывальником, вышел в сенки, закрыл дверь на заложку.
Четверо детей у Макара, а слов приветливых мало от кого слышал. У Клавдии нет никого, а гляди-ко, нашлась душа, подумала о ней, позаботилась…
Вернулся, выключил свет, нашарил в темноте кровать, лег. Николая не слышно — бывает, стонет во сне… Почки у него больны. Пристал к парням в автобусе: чего, мол, материтесь в общественном месте? Ну, те вышли вместе с ним на остановке и показали «чего»…
Морок, лишь окно тускло светится; тишина, только свое дыхание слышно… И чудится, будто кто-то рядом стоит — стоит сбоку, у изголовья, смотрит. Давно уж приходит, то сбоку встанет, то весь дом собой займет. Предчувствие, может, какое? Заберут сейчас Макара отсюда, и больше никогда не будет его на земле. Пошевелиться страшно, и грудь теснит, к постели давит, будто кто сверху ступил.
Макар собрался с духом, встал. Снова в доме вспыхнул свет. В тумбочке, где валялись в беспорядке Николаевы старые бумаги, разыскал ручку, тетрадь, сел за кухонный стол и стал писать. По листу поползли хромые, пляшущие буквы. Поздоровавшись, раскланявшись, он писал:
«…шибко они непутево живут да ты сама знаешь. Ты бы Женя имя написала пристыдила ты хоть млаже их а вумней. Меня они в грош не ставят, шибко мне за их неспокойно с чижолым сердцем помирать придетца. А Клавдию правильно забирай. Спасибо тибе за ето все жи не мать она тибе а тетка токо. Она ишо ниче покрякивает. На етом писать кончаю жилаю вам всяково добра. Летом приезжайте в гости. С поклоном дядя Макар».
Макар разогнул спину, испарина выступила от непосильной работы. И на сердце полегчало — пусть едет, пусть живет…
Утром пошел на почту, купил конверт, запечатал письмо, попросил, чтоб написали адрес, бросил в ящик. Подождал немного на стуле, пока ноги «разойдутся», и направился к дому престарелых: скуку развеять и сказать, чтоб собиралась старуха, чего время-то тянуть.
Трехэтажное кирпичное здание с большими стеклянными окнами пугало Макара солидностью. А когда входил, пробирала жуть от другого: коридоры заполнены древними — против них Клавдия молодуха — стариками, с отвислой кожей на скулах, ввалившимися глазами, и просто калеками на колясках, на костылях…
В колхозе, помнил Макар, долгое время конюшил Венька Емельянов, мужик, потерявший на войне руки и ноги. Конь у него стоял дома, запрягал, распрягал сын, а ездил Венька сам: подойдет на культях ног, всунутых в обтянутые бечевкой самоделки из толстой кожи, к телеге, обопрется о край обрубками рук, дернется резко весь и кубарем через плечо на телегу закатится, вожжи опять же на культи намотает и правит. Тельняшку со своего большого тела не снимал, всегда полосатый уголок торчал из-под рубахи, сам чубатый, глазастый… Тяжело было на него смотреть, но тяжесть была не отталкивающая, не угнетающая — просто горечь давила. А тут глаз некуда отвести, кругом инвалиды беспомощные да старики немощные, страшно становится — будто уж и не на этом свете.
— Ты кого там потерял? — услышал Макар знакомый, всегда излишне громковатый голос.
Клавдия спускалась по лестнице, в дохе, в полушалке — ладная, ядреная старушка.
— А я к тебе собралась.
— Ну так пошли.
— Меня Лия Даниловна просила остаться, некому, говорит, работать. А я отвечаю: позавчерась с обеда работала, вчерась цельный день работала — все не в своё очередь, а у старика тамака тожить воз не вывезен. Че ж, у Клавдии семь рук, че ли?
Вышли на улицу.
— Ты как… совсем отседа иль вернесся шло? — поинтересовался Макар.
— Куды вернесся?
— Куды-куды? Сюды.
— А какжеть я не вернусь, — опешила Клавдия, — мне жа работать завтре надо.
— А-а. То я думаю, манатки, може, сразу забрать, какие есть у тебя тутока, унести.
— На што их забирать-то? — Клавдия остановилась.
— Собираться-то надо, укладываться: не ближняя ить дорога! К Женьке-то поедешь?
— Подь ты к чомору! — всплеснула старуха руками. — Я думаю, куды он меня посылает. Че ж я туды поеду, Макар, — заговорила она, склонив голову набок, как-то особо рассудительно, как говорят ребятишки, играя во взрослых. — Здоровья уж нету, захворай я, сам посуди, — будет она тамака со мной шипериться, намотается, клясть шло станет, и схоронят незнамо где. Так я ей и отписала: спасибо тебе, доченька, че не забываешь тетку Клаву, но в тягость я тебе быть не желаю.
— Письмо, че ли, послала?
— Но.
— Наталья писала-то?
— Пошто Наталья? Тут, бугалтерша одна. Я ей говорю, от так от и от так от — зовут меня. Она тожить посоветовала: Клавдия, никуда не ехай. Я и сама думаю, че с места срываться. Теперича уж немного осталось, как-нибудь доживу…
Они шли вдоль кромки леса по изъезженной дороге: тихие, неторопливые. Снег посерел, осел, покрылся тонкой ледяной коркой, и яркое солнце уже не находило себя в каждом хрусталике льда, а размазывалось по нему уныло и словно бы принужденно. На обочине лениво топталась большая грузная ворона. Ворона-старуха, прожившая гораздо больше людей-стариков, она и выглядела уверенней и умудренней: и не отбежала, и не улетела, когда те проходили мимо, лишь устало и пренебрежительно глянула на них. Дорогу размежевал пополам рядок конских котяхов, еще не подсохших, коричневатых, с торчащими ворсинками непереваренного сена. От их вида и запаха Макару всегда делалось теплее, уютнее.