Федор Алексеевич — страница 26 из 117

   — Вот государь ваш Дорошенко сманил, а ведь гетман этот сносился с ханом и султаном. Не боитесь его?

   — Это всё слухи.

   — А дыма без огня не бывает, пан Тяпкин.

Но Тяпкин не брал этого на веру, понимая, что поляки, злясь на Дорошенко, хотят просто опорочить его, и в донесении очередном писал: «Слухам этим нельзя совершенно ещё верить, только надо соблюдать большую осторожность и проведывать о нём сущую правду, или, для большей его верности, жену его, детей, братьев, тестя и тёщу держать в Москве, а ему обещать большую государскую милость и награждение, чтоб верно служил: потому что много поляки из зависти с сердца на него клевещут, желая, чтобы он пропал. Боятся его, потому что он воин премудрый и промышленник великий в войсковых поступках, все их польские франтовские штуки не только знает, но и видел. Король, сенаторы, гетманы и всё войско про него говорят, что нет такого премудрого воина не только на всей Украине, но и в целой Польше».

Сейм утвердил Журавинский договор с султаном. А 21 марта 1677 года король, позвав к себе Тяпкина, повёл его в сад, где опять клялся в совершенной и бескорыстной любви к великому государю.

   — Пан резидент, пиши все мои слова, чтоб царское величество не подозревал меня ни в каком лукавстве, но ©читал бы меня верным братом и ближним другом. Мир этот с турками не сладок мне, принуждён я к нему страшными силами поганскими, которые мне нельзя было одолеть без помощи...

Тяпкин согласно кивал головой на эти королевские признания, и ему искренне становилось даже жалко своего высокого собеседника, а временами он ловил себя на мысленном желании погладить короля по голове, как обиженного ребёнка: не плачь, малыш, найдутся твои цацки.

Глава 18ЗАПОРОЖСКАЯ СЕЧЬ


С великим трудом и страхом добрался стряпчий Перхуров на трёх подводах до Запорожской Сечи. Вёз он туда государево жалованье и грамоту, которые должны были обнадёжить запорожцев в поддержке Москвы. Сечь произвела на стряпчего удручающее впечатление: избы, более похожие на сараи, не имели даже нар, казаки спали прямо на земляном полу, до сотни в одном таком сарае. Все были грязные, оборванные, и, если что блестело на них, так это оружие.

Кошевой атаман Иван Серко оказался сухопарым высоким стариком с седой головой и небольшой седой же бородкой. Глаза с насмешливым прищуром, нос горбат, как у турка.

   — Государево жалованье — это хорошо, — сказал Серко. — А то мы считали, государь забыл о нас. Если кто и помнит, так это гетман Самойлович, да и то лишь для того, чтоб вредить нам.

   — Но государь не велит ему этого, — сказал стряпчий.

   — Государь не велит, а он своё творит. Хлеб к нам не пропускает. Месяцами на одной рыбе сидим. А ведь если турки пойдут, кому первому встречать? Нам!

Серко вызвал есаула с писарем, распорядился:

   — Что на возах, примите и поделите на всех поровну. Что там у тебя?

   — Там сукна и касса, — отвечал Перхуров.

   — Сколько в кассе?

   — Десять тысяч рублей серебром.

Кошевой поморщился, распорядился:

   — Кассу сюда в канцелярию, делите пока сукна.

Когда есаул и писарь ушли, Серко, помолчав, молвил грустно:

   — Десять тысяч на мою прорву... Разве это жалованье? Вон султан тридцать тысяч золотом обещает.

   — Сюда путь долгий, опасный, разбой на дорогах. Много денег везти рискованно.

   — С тобой же эвон охрана была.

   — Что это за охрана, пять человек. А шайки разбойные индо до сотни доходят. Не то что ограбят, а и живота лишат.

   — Тут, пожалуй, ты прав. Но как в Москве не понимают, что нам же жить чем-то надо. Ну, мне ещё хорошо, у меня пасека своя в восьми вёрстах отсюда. А рядовой казак? Ни жены, ни угла своего, зипун да сабля. Ему с чего жить? Либо с жалованья, либо с разбоя. Вон налетит такой голодный да злой, к примеру, на тебя. Или голову сложит, или кассу возьмёт. Ну, если голову сложит, ему уж более ничего не понадобится. А если казну возьмёт? То-то ему радости. Десять тысяч одному до конца жизни хватит куражиться. А на всех это по рублю. На эти деньги года не протянешь, разве что ноги. Москве давно это понять надо, что охрана дело не дешёвое. Грамотами сыт не станешь.

   — В Москве говорили, что у вас есть грамота Юрия Хмельницкого.

   — Ну есть. Ну и что? Этот сам с султанского стола крошки собирает. Объявил себя князем малороссийским. А какой он князь? Бычий пузырь надутый, шилом ткни — и лопнет. Впрочем, я тоже вроде Юраса существую. Казаки меня плохо слушаются. А почему? А потому что Москва не шлёт мне ни булавы, ни знамени. Была б у меня булава, казаки б у меня были шёлковые.

   — Но тебя ж на кругу выбирают.

   — Ну на кругу. Но булавы-то нет. И я знаю, отчего Москва не шлёт её мне. То гетман Самойлович против меня, из-за него и не шлют. Вот почему ты, когда ехал сюда, не захватил с собой булаву, которая мне, как кошевому, по закону положена? Почему?

   — Ну что мне поручили, я то и... Кабы знал, я бы, конечно, напомнил.

   — Вот то-то. Всякий раз присылают свежего человека, ему объяснишь, он вникнет, посочувствует, обещает слово замолвить. А Москва в другой раз его не шлёт, шлёт другого, нового. Отчего так?

   — Ну, у Москвы не одна Сечь в голове, Иван Дмитриевич.

   — Вот то-то, что мы у Москвы в пасынках. Вспомнят — пришлют, не вспомнят — и так хорошо, не выведутся.

Принесли в канцелярию кассу — сундучок, окованный железом. Перхуров передал кошевому ключ.

   — Считай, атаман, и распишись в получении. Султан тридцать тысяч только обещает, а государь десять тысяч без обещания прислал, да и ещё сколько сукна вам на зипуны. Когда грамоту будем читать?

   — Да уж завтра, наверно. Ныне казаки дележом заняты. Дай Бог, к ночи управятся. Сейчас буду сотников собирать, деньга выдавать.

   — А сколько в Сечи народу?

   — А Бог его знает. Може, и тысяча, а може, и все десять тыщ. Мы точное число никогда не знали. Иной раз в поход выступит семь тысяч, а ворочаемся все десять.

   — А как же так?

   — Ну как, всё просто. Драться иные уж не могут, кто по старости, кто по болезни, а вот дуванить — добычу делить — тут все горазды, и кривые и слепые. Кто ж убогого обидит, вера не велит.

   — Чтоб ты знал, Иван, государь о тебе с великим уважением говорит. А твоё письмо, которое вы писали когда-то султану, он на память помнит.

   — О Господи, когда это было-то, — усмехнулся Серко, явно польщённый. — Я уж и не помню, о чём оно.

   — А государь его наизусть сказывает, да так-то смеётся тогда. Бояре тоже ржут как жеребцы, едва с лавок не падают.

   — Да уж перцу в том письме хлопцы понатрусили изрядно, зато потом и султан всыпал нам по первое число. Что уж поминать-то? Давно всё быльём поросло.

   — Знать, не поросло. Иван Дмитриевич, коли великий государь помнит, да ещё и веселеет от вашей памятки. Не поросло, атаман.

На следующий день ближе к обеду под удары тулумбаса — большого турецкого барабана на площадь перед куренём кошевого собрались казаки. Вместо степени служила тут стоведерная рассохшаяся бочка, давно забывшая о своём прямом предназначении. Влезши на неё, Иван Серко, призвав казаков к тишине, дал слово «государеву человеку».

Стряпчий, взойдя на бочку, вынул из-за пазухи грамоту, на глазах у всех сорвал печать, развернул и, прокашлявшись, стал читать:

   — «Божьей милостью от великого государя и великого князя Фёдора Алексеевича всея Великой, Белой и Малой Руси самодержца Владимирского, Московского, Новгородского, царя Казанского, цари Астраханского, царя Сибирского, государя Псковского и великого князя Тверского, Югорского, Пермского, Вятского, Болгарского и иных, государя и великого князя Новагорода Низовские земли, Рязанского, Ростовского, Ярославского, Белозерского, Удорского, Обдорского, Коцдинского и всея северные страны повелителя, и государя Иверские земли, Карталинских и Грузинских царей, и Кабардинские земли Черкасских и Горских князей и иных многих государств государя и обладателя от нашего царского величества всему Войску Запорожскому нашего царского величества милость и жалованье...»

Паркуров, переведя дух после перечисления всех царских званий, взглянул на притихшую вольницу поверх грамоты, подумал: «Что, сукины дети, скушали?» И продолжал:

   — «...Мы, великий государь, принимаем под нашу высокую руку Запорожскую Сечь, назначая содержание денежное, кормовыми, ружейными и прочими припасами и всегдашней нашей милостью и приязнью. Уповая на преданность низового казачества, тщим себя надеждой в верной службе вашей христианской державе и мне, великому государю. Пусть и впредь неприятели поганские трепещут вас и боятся. Чем острее будут ваши сабли и мечи, тем надёжнее будет стоять мир и тишина в государстве нашем. Пусть всегда с вами будет Бог и наше царское благословение. Фёдор».

Вольница выслушала царскую грамоту внимательно, не перебивая стряпчего. Но едва он кончил чтение, как тут же загорланили казаки, и в такой разнобой, что Перхуров не знал кого слушать.

   — Сукон прислано мало-о! — орали одни. — По рукавке на брата досталось.

   — Жалованье тоже мало! Год не платили и всего по рублю отвалили.

   — Чем жить нам? Ну скажи, коли тебя государь прислал.

   — Государь пришлёт ещё, — отвечал Перхуров, хотя мало верил в это, зная, что в казне денег нет. — Мне поручено было главное: узнать, куда Сечь клонится.

   — Мы христиане, мы всегда наклонялись к великому государю. Но он плохо слышит нас. Донцов боле любит.

   — Самойлович не пускает к нам хлеб. Нам что, у хана просить?

   — Геть такого гетмана!

   — Геть, геть, геть, — подхватило всё сборище, и вверх даже шапки полетели, что означало одобрение такого решения.

Стряпчий не знал, что делать, оглянулся на кошевого вопросительно, тот пожал плечами, мол, народ требует — не я.

И когда немного утихло, Перхуров сказал: