— Мал-мал осибка высея, матка. Мы думал, он с вами. Так полупилось, матка. Ты слусай, цто говорят тебе, слусай. Скази приказному, цто Крызановский брал с нас соболя добрые, рыси и олени, а с человека по пяти соболей, и малых робят у нас выискал и велел за них нести по соболю. Малый рази охотник? Какой с него соболь? Отбирал соболей силой и плевал в глаза. И жён и детей наших на блудное дело таскал. Осень плохой целовек Крызановский, осень плохой. Сказы приказному, матка.
Не успела «матка» добраться до Охотска и сообщить приказному Петру Ярыжкину о беде, случившейся на дороге, как под стены города явились тысячи тунгусов и стали осыпать город стрелами.
— Кто их привёл? Кто ими командует? — кричал Ярыжкин, бегая по канцелярии.
— Говорят, Зелемей продел их. Пустил слух, что казаки в Якутске все перемерли и теперь можно Охотск промышлять.
— А где этот чёртов поляк Крыжановский? Из-за него всё это началось. Где он?
— Он запёрся в своей ясачной избе, палит из пищали. Но тунгусы собираются поджигать его, сухой лапник под стены таскают.
Ярыжкин поймал Егорку-толмача.
— Слушай, иди позови сюда Зелемея, скажи, я говорить с ним желаю. Ступай.
Егорка, ухватив крышку от засольной кадушки и заслонясь ею, как щитом, от стрел, густо летящих, выскочил за заплот, закричал по-тунгусски:
— Не стреляйте! Не стреляйте! Я к Зелемею.
Пара стрел всё же впилась в крышку, потом по нему не стали стрелять.
— Зелемей, — сказал Егорка, — приказный Ярыжкин зовёт тебя для переговоров.
— Не верю я ни твоему Ярыжкину, ни Крыжановскому.
— Но зачем вы пришли, окружили город, засыпали стрелами?
— А вот он узнает, зачем мы пришли. Ныне у нас сила.
— Но Крыжановского-то отпустите в город.
— Нет. Крыжановский главный злодей, мы его поджарим как куропатку. Хватит, поиздевался.
— Но что мне сказать приказному? Каков твой ответ?
— Скажи ему, что Зелемей не песец, который сам в ловушку идёт. Ныне сам Ярыжкин и Крыжановский в капкане. Ха-ха-ха.
Вернулся Егорка-толмач в город ни с чем.
— Ну? — спросил в нетерпении Ярыжкин.
— Не придёт. Он считает, что ты его заманиваешь.
— Эх, якори его, как же ты не смог убедить тунгуса. Это что?
— Что «что»?
— Крик какой-то.
— Это они Крыжановского в его ясачной избе прихватили. Он орёт.
— Эх, якори его, надо идти выручать полячишку, всё ж живая душа.
А меж тем Крыжановский в избе, в которой тунгусы уже выломали окна, орал истошно:
— Помо-ги-те-е-е! Спасите-е-е!
Стрелы летели уже в горницу, и бедному сборщику ясака приходилось прятаться за столом, за прилавком, закрываясь мешками с мягкой рухлядью.
— Ой, матка боска, — лепетал Крыжановский. — Ой, спаси и помилуй. Спасите-е-е!
Пришлось приказному Ярыжкину, облачась в кольчугу и железный шлем, вывести из ворот казаков с пищалями, отогнать тунгусов и спасать насмерть перепуганного сборщика ясака.
— Эй, якори тебя, сколь говорил, обустраивайся в городе. Не слушал. Вот и попался.
— Кто ж думал, что эти твари взбулгачатся.
— Они вон казаков перебили, шедших сюда из Якутска. И все по твоей милости, якори тебя. Теперь как их замирять будем. А?
Фёдору Алексеевичу неможилось, он лежал в постели. Стрешнев читал ему доклад из Якутска:
— «...А Юрий Крыжановский добрых соболей отбирал себе, а худых для казны государевой отправлял. А приказной Петьша Ярыжкин, зная это, не пресекал зло, а за корысть потворствовал вору, что и возбудило нелюбие инородцев. За такие их дела воровские приговорили обоих бить кнутом нещадно и отправить в даурские острожки и ни к каким делам не определять, кроме чёрной работы. Зелемея, взбунтовавшего инородцев, сыскать и тоже бить кнутом до того, пока не жив будет».
— Родион Матвеевич! — тихо сказал государь. — Отпиши в Якутск, что я отпускаю вины Зелемею и велю не искать на нём. Наказанием его будет возбуждено всё население, и нелюбие их на нас же обернётся. Напиши, да отправь поскорее грамоту. А то там, вижу, судьи шибко старательные. А от старательных бывает вред хуже, чем от воров. Что там, кстати, насчёт вора Васьки Касимова сообщают?
— Васька вышел с Каменного острова на стругах на воровский свой промысел. Но был встречен стругами Мамонова и тот побил воров, многих поранил. Оставшиеся бежали к трухменскому берегу. Трухмены их прогнали, тогда они к персам пожаловали на остров разинский Сары. Но и оттуда их шах погнал и многих побил. Оставшихся у Баку захватили вместе с Васькой и отдали шамахинскому хану в рабы. Вот и всё, государь.
— Ну что ж, Бог им судья. Сами себе судьбу искали. И нашли.
— Да, государь, не вышел из Касимова новый Разин.
— И слава Богу, что не вышел. Нам только Разина ещё недоставало ныне. Бог с ним. Кто теперь в Охотске вместо Крыжановского?
— Данила Бибиков, государь.
— Каков он?
— Кто знает. Для пакостей время надо.
— Ну ин ладно. Будем всё же на лучшее уповать. Но сколь ни смотрю на бунты инородцев, все они проистекают от злоупотреблений наших людей. Кого ж мы ставим над ними?
— Ставим, Фёдор Алексеевич, тех, кто под рукой окажется.
— Что-то под рукой у нас то злодей, то тать оказывается.
— Так ведь даль-то какая, государь. Туда доброго человека калачом не заманишь. Отправляем тех, которые тут уж наразбойничались.
— Вот и тешим беса, прости. Господи. Так не забудь, Родион Матвеевич, отписать насчёт Зеяемея.
— Отпишу, государь, ныне ж отпишу.
— Скажи там, чтоб мне клюквы принесли, что-то на кисленькое потянуло.
— То к выздоровлению, государь, к поправке. Сейчас распоряжусь.
Стрешнев ушёл. Фёдор Алексеевич прикрыл глаза и не заметил, как задремал, и снились ему инородцы, куда-то бегущие, чего-то просящие. И ему всё хотелось им в лицо заглянуть. Но они отворачивались, никак не давались. «Видно, не знают, что я государь, — думал Фёдор. — Ну и не надо. Не очень-то и нужны».
Глава 22РАСКОЛЬНИЧЬИ СТРАСТИ
К тобольскому воеводе боярину Петру Васильевичу Шереметеву пришёл охотник с вестью неприятной:
— На реке Березовке некий монах Даниил завёл пустынь, поставил часовню и келью. Народ окрестный к нему сбегается, а он служит по старым книгам и всем громогласно говорит, что в новых книгах вера истинная изронена.
— Выходит, раскольник этот Даниил?
— Выходит, так, боярин. Но и это не всё. В своих службах ни государя, ни патриарха Даниил не поминает, а это ведь грех. А многие девки и бабы, молящиеся у него, бьются о землю и вопят, что-де видят небо разверстое и саму Богородицу зрят. И краем уха слыхал я, что Даниил готовит людей к уходу всем миром на небо.
— К сожжению, что ли? — насторожился Шереметев.
— Выходит, так, боярин. Они уж туда бересту стаскивают, паклю, смолу. Дело за малым.
— А какой народ-то сбегается туда?
— Всякий, боярин, разных чинов: и крестьяне, и казаки, и драгуны есть. А многие всеми семьями и с малыми детьми постригаются по старой вере.
— Дорогу туда знаешь?
— А как же, боярин. С завязанными глазами доведу.
— Поведёшь отряд воинский.
Шереметев призвал сотника к себе.
— Седлай коней, бери вот провожатого и скорым шагом на Березовку. Кабы беды не случилось. Возьми за караул некого монаха Даниила, вези сюда, в приказную избу, видно, по кнуту соскучился молодец.
Дали коня и охотнику, хотя он более привык своим ходом бегать. Ехали рысью, а где было заболочено, завалежено, то и шагом едва-едва.
Уже до места оставалось несколько вёрст, как провожатый запотягивал носом, забеспокоился.
— Ты чего? — спросил сотник.
— Выходит, мы опоздали.
— С чего ты взял?
— Да гарью пованивает, аль не чуешь?
— Да нет вроде.
— Выходит, нюх у тебя посаженный, раз не чуешь.
Выехали к речке и на поляне увидели кучи чёрного пепла и головешек от пожарища, которое ещё кое-где подымливало. Подъехали ближе, меж головешек и пепла почерневшие скрюченные трупы в страшных неестественных позах.
— Ну теперь чуешь, сотник?
— Чую. Даже мясо жареное чую!
— Вели своим солдатам пошарить по кустам, не может быть, чтоб сгорели все до единого.
Вояки разъехались окрест, воротились с девочкой лет десяти, перемазанной в саже, с обгорелыми напрочь бровями и волосами на голове, искрученными жаром. Девочка тихо плакала, крестилась мелко двуперстием и твердила жалобно:
— Я маменьку бросила. Я маменьку кинула...
И как ни пытались добиться от девочки путного рассказа, она одно твердила: «Я маменьку бросила, я маменьку кинула».
Так и привезли в Тобольск в приказную избу единственного свидетеля случившейся трагедии, худенькую десятилетнюю девочку, твердившую одно и то же.
Шереметев выговорил сотнику:
— Я же велел с возможным поспешанием ехать. Что ж вы так-то?
— Так мы, Пётр Васильевич, и так гнали как возможно скоро.
— Выходит, такова воля Божья, — вздохнул охотник-проводник. — Как бы мы ни гнали, а уж раз суждено им сгореть...
Воевода распорядился к девочке с расспросами не приставать, помыть в бане, накормить и спать уложить.
— Через день-два придёт в себя, сама всё расскажет.
Но ребёнок лишь на пятый день смог рассказать, что пережил. О количестве сгоревших девочка только и сказала: «много», она просто не знала счета.
— ...Когда загорелось, я с маменькой рядом была, крепко за неё держалась... Но потом стало жарко, дымно... Я хотела побежать от жара, но маменька меня ещё крепче стала держать, говорит: «Терпи, доча, терпи, скоро вознесёмся к матери Божьей...» Но я не смогла, я укусила маменьку, и она меня выпустила... А я к окну... кто-то меня за ноги имал, но я отбилась... Меня б затащили, но я не одна бежала от огня, были ещё дяди...