— Оба клянутся мне в верности, а меж собой поладить не могут.
— И не поладят, государь, — говорил Голицын. — Кошку с собакой мир не берёт.
— Но ведь так недолго перессорить казаков, запорожцев с городовыми казаками. Только нам этого не хватало! Думал, отзовём Дорошенко и там утихнет. Ан нет, пуще прежнего разгорается. Кстати, Василий Васильевич, что с Дорошенко? Ты посылал к нему с предложением воеводства?
— Да, я посылал к нему дьяка Бобинина.
— Ну и что?
— Ну, он ему объявил, как ты велел: из-за того, что на Москве он скудость терпит, ехать ему воеводой в Устюг Великий.
— А что Дорошенко?
— Дорошенко, узнав, что до Устюга шестьсот вёрст, не захотел туда ехать.
— Вот те раз. Я думал, он обрадуется.
— Привередлив гетман оказался, переборлив.
— Но чем он отказ объясняет?
— Говорит, что если в Малороссии узнают о его отъезде в Устюг, то подумают, что отправлен он в ссылку и оттого произойдёт там шатание в народе. Вон, мол, Яненко с Хмельницким изменили государю.
— А при чём тут Яненко с Хмельницким?
— Как при чём? Они же родня Дорошенко. Вот он и припугивает нас этим. Неужто не ясно, государь? Мол, отправите меня в Устюг и вся Малороссия вам изменит.
— Ну что-то ты, Василий Васильевич, намудрил. Я ведь хотел для него лучше сделать, не хуже. Ему ведь теснота и скудость в Москве. Может, что-то поближе предложить?
— Ближние города все воевод имеют.
— Иван Андреевич, — обратился царь к Хованскому, — где ещё место воеводское свободное?
— Вятка, государь, не имеет воеводы, — с готовностью отозвался Хованский. — Гетману это, пожалуй, подойдёт, хотя тоже неблизко.
— Вот и славно. Василий Васильевич, пошли опять к Дорошенко Бобинина, пусть уговорит. Пусть он забирает всю родню, кого пожелает, и едет в Вятку. Да пусть указ о его назначении везде объявят, во всех городах, и с Красного крыльца. Чем больше людей о том услышат, тем менее слухов нелепых будет. И пусть Бобинин объяснит ему, что мы его не в опалу, а на честь посылаем. Чем быть отставленным гетманом, лучше действующим воеводой стать.
— Хорошо, государь. А что с кошевым-то станем делать? Его впору за караул брать.
— Ни-ни-ни. Ни в коем случае, Василий Васильевич. Этим мы Сечь разворошим, раздразним. Новую разинщину хочешь? Я по-человечески Серко понимаю, он обижен Москвой, Сибирью, хоть и недолго там был. Это не забывается. Жаль, такого умного человека от себя отвратили.
— Что ж нам делать с этим «умным человеком», государь?
— А ничего.
— Но гетман пишет, что он в открытую сносится с королём.
— Ну и что? С королём у нас перемирие, пусть сносится. Гетмана за донос поблагодари, но Серко не трогай. Худой мир лучше доброй ссоры, Василий Васильевич. Кошевого Серко Ивана Дмитриевича я запрещаю трогать.
— Хорошо, государь. Оставим, пусть ворует.
И хотя последними словами Голицын как бы попрекал государя за мягкость, Фёдор Алексеевич сделал вид, что не заметил этого.
— Теперь, господа бояре, что я хотел сказать. Ныне, поймав на татьбе-воровстве несчастного, мы отсекаем ему то руку, то пальцы, а то и ногу, теша себя мыслью, что, мол, зло наказали.
— А что, нам с татем целоваться, чё ли? — выскочил, как всегда Тараруй.
Царь, оставив реплику Хованского без внимания, продолжал:
— ...А того помыслить не желаем, что, отрубив человеку руку, мы лишаем его возможности трудиться, а оставшейся целой рукой он может заняться лишь прежним своим ремеслом — татьбой. Разве в этом корысть государева: множить воров, татей и бездельников?
— Очень разумно, государь, — сказал Одоевский, и остальные бояре закивали согласно головами.
— Так вот, я повелеваю отныне членоотсечение отменить на Руси раз и навсегда.
— Но, государь, — поднялся Милославский, — ежели так рассуждать, то Разину голову напрасно, выходит, отрубили?
— Ты, Иван Михайлович, путаешь Божий дар с яишницей.
Дума захихикала дружно, все знали, что после женитьбы государя Милославский в немилость попал и над ним не грех и посмеяться.
— Разин был злодей из злодеев, — продолжал Фёдор, — убивец многажды, за что и лёг на плаху вполне заслуженно. А я веду речь о татях, укравших однажды и попавшихся. Может, я не прав, так пусть скажет кто из Думы.
— Прав ты, прав, государь, — опять закивали думцы дружно, затрясли бородами.
— Отсекая руку, мы человека увечим, делаем неспособным к труду, он поневоле становится дармоедом, нахлебником, немогущим даже себя прокормить.
— Так, государь, истинно так, — неслось с думских лавок.
Фёдор взглянул на подьячего, уже умакнувшего перо, приказал:
— Пиши. «Которые воры объявятся в первой или двух татьбах, тех воров, пытав и учиня им наказание, ссылать в Сибирь на вечное житьё на пашню, а казни им не чинить, рук и ног и двух перстов не сечь, ссылать с жёнами и детьми, которые дети будут трёх лет и ниже, а которые больше трёх лет, тех не ссылать».
— А куда ж их девать, которые дети останутся?
— Передавать на воспитание и кормление близким родственникам, а ежели таковых не случится, писать за монастыри. И ещё, господа бояре, на Москве нищих развелось непочатый край. Стыд головушке. Пешему от них проходу нет.
— Убогие, государь, что с них взять.
— Я велю строить для них богадельни, одну в Знаменском монастыре, а другую за Никитскими воротами. От иноземцев стыдно, намедни польскому резиденту у кунтуша рукава напрочь оторвали.
— Пусть пешим не шастает, — хихикнул Хованский, — целее платье будет.
— Ох, Иван Андреевич, и всему-то ты присловье находишь.
Тараруй не понял — попрёк это или похвала, на всякий случай сказал:
— А зачем же я в Думе сижу? Здесь не только думать, но и говорить уметь надо.
Глава 38КОНЕЦ СЕРКО
Наломанные соты истекали янтарным мёдом, заливая дно тарелки. Над тарелкой звенели пчёлы, то садясь на соты, то взмывая вверх.
— Кышь, — отмахивал их от сотов Серко. — Ишь, на даровое-то шибко хваткие. Летите в поле за взятком, а не по столам.
Сам взял верхний обломок сота, откусывал от него помалу, жевал неторопливо, задумчиво глядя на облака, изнывающие на белёсом от солнца небе. Жена, высохшая, почерневшая от времени и солнца старуха, с жалостью смотрела на мужа.
— Ты б, Ваня, поел чего посытнее. Гля выхудал-то, краше в гроб кладут.
— Не хочу я ничего, мать. А про мёд лекаришки сказывают, что даже от недугов помогает.
— Может, оттого, что мяса не стал исть, и выхудал.
— Може, и оттого, а скоре от болезни, какая вот в левом боку гложет меня. И что там стряслось? Всё вроде целое, сюда николи и ранений не было, а болит, стерва. Мёду вот пожую, вроде стихает.
— Ты уж с Сечью извёлся, Ваня. Уходил бы с кошевых, может, и на поправку б пошёл.
— Замолчи, дура. Пока я в кошевых, меня все боятся. А как уйду, назавтра же какой-нибудь Охрим копьём проткнёт.
— Христос с тобой. За что ж протыкать-то?
— Найдётся за что. Я, чай, не девка всё удабриваться, кого-то и спроть шерсти гладил. Всяко бывало.
— Зачем же сына-то в Польшу отправил? — всхлипнула жена. — Сам болеешь, держал бы хоть Петра при себе.
— Дура и есть дура. Петьша при короле заместо моего ручательства в верности. Если не понимаешь в этом, так помалкивай. Да и не один он там, я сотню добрых казаков с ним отправил. Они там живут как сыр в масле.
Справившись с сотом и выплюнув ожёвки воска, Иван Серко пошёл прилечь отдохнуть, но не успел. Из Сечи прискакал верховой.
— Иван Дмитриевич, от короля посол Апостолец прибыл, тебя видеть желает.
— Что это ещё за Апостолец?
— Волох, кажется.
— Ну что ж, едем. Иди на конюшню, заседлай мне воронка.
Посыльный соскочил с коня, ушёл в плетёную конюшню и вскоре вывел вороного жеребца под седлом.
Серко уже надел свой старый бешмет, перетянулся в поясе, стал по фигуре на юношу похож. Лишь голова была вся белая и усы с бородой тоже.
— Ваня, — посунулась к нему жена просительно, — ты б спросил его за Петю.
— Ну, мать, — крутнул головой Серко с укоризной, но при постороннем не стал обзывать жену, хотя на языке «дура» висело.
Скакал ходкой хлынью, посыльный едва поспевал за ним.
— Шо нового, Федот? — спросил казака.
Тот, заслышав кошевого, догнал его, поехал рядом.
— Та ничего нового, Иван Дмитриевич. Рыгор из второго куреня народ мутит.
— Что говорит?
— Та каже, нового кошевого надо выбирать, мол, сносился Серко, с пасеки не вылазит.
— Так и говорит «сносился»?
— Так и говорит, Иван Дмитриевич.
— А ты как думаешь, сносился я?
— Что ты, Иван Дмитриевич. Ты вон в седле как влитой сидишь. Другому молодому в зависть.
— А кого кричать хотят? В кошевые-то?
— Да, слышал я, вроде Стягайлу.
— Ну шо? Иван добрый воин. Пожалуй, и я бы за него тоже кричал.
Казак промолчал, боялся, не проверяет ли его кошевой на верность. Серко не зачинал более разговора, но перед самой Сечью спросил:
— Так, говоришь, Рыгор из второго?
— Да, Иван Дмитриевич, — отвечал казак, догадываясь, что весь путь кошевой только и думал об этом Рыгоре.
В канцелярии сидел Апостолец, о чём-то беседуя с войсковым писарем Быхоцким. Едва Серко вошёл, писарь вскочил и кивнул гостю:
— Вот наш кошевой Иван Дмитриевич Серко.
— Прохода до мэнэ, — пригласил Серко королевского посланца.
В другой горнице, оставшись вдвоём, повели они негромкий разговор.
— Королевское величество обнадёживает тебя, кошевой, в своей поддержке против Москвы.
— А как там мой хлопец?
— Твой сын с казаками в великой милости у короля и на добром жалованье. Можешь не беспокоиться.