Федор Алексеевич — страница 50 из 117

   — Оба клянутся мне в верности, а меж собой поладить не могут.

   — И не поладят, государь, — говорил Голицын. — Кошку с собакой мир не берёт.

   — Но ведь так недолго перессорить казаков, запорожцев с городовыми казаками. Только нам этого не хватало! Думал, отзовём Дорошенко и там утихнет. Ан нет, пуще прежнего разгорается. Кстати, Василий Васильевич, что с Дорошенко? Ты посылал к нему с предложением воеводства?

   — Да, я посылал к нему дьяка Бобинина.

   — Ну и что?

   — Ну, он ему объявил, как ты велел: из-за того, что на Москве он скудость терпит, ехать ему воеводой в Устюг Великий.

   — А что Дорошенко?

   — Дорошенко, узнав, что до Устюга шестьсот вёрст, не захотел туда ехать.

   — Вот те раз. Я думал, он обрадуется.

   — Привередлив гетман оказался, переборлив.

   — Но чем он отказ объясняет?

   — Говорит, что если в Малороссии узнают о его отъезде в Устюг, то подумают, что отправлен он в ссылку и оттого произойдёт там шатание в народе. Вон, мол, Яненко с Хмельницким изменили государю.

   — А при чём тут Яненко с Хмельницким?

   — Как при чём? Они же родня Дорошенко. Вот он и припугивает нас этим. Неужто не ясно, государь? Мол, отправите меня в Устюг и вся Малороссия вам изменит.

   — Ну что-то ты, Василий Васильевич, намудрил. Я ведь хотел для него лучше сделать, не хуже. Ему ведь теснота и скудость в Москве. Может, что-то поближе предложить?

   — Ближние города все воевод имеют.

   — Иван Андреевич, — обратился царь к Хованскому, — где ещё место воеводское свободное?

   — Вятка, государь, не имеет воеводы, — с готовностью отозвался Хованский. — Гетману это, пожалуй, подойдёт, хотя тоже неблизко.

   — Вот и славно. Василий Васильевич, пошли опять к Дорошенко Бобинина, пусть уговорит. Пусть он забирает всю родню, кого пожелает, и едет в Вятку. Да пусть указ о его назначении везде объявят, во всех городах, и с Красного крыльца. Чем больше людей о том услышат, тем менее слухов нелепых будет. И пусть Бобинин объяснит ему, что мы его не в опалу, а на честь посылаем. Чем быть отставленным гетманом, лучше действующим воеводой стать.

   — Хорошо, государь. А что с кошевым-то станем делать? Его впору за караул брать.

   — Ни-ни-ни. Ни в коем случае, Василий Васильевич. Этим мы Сечь разворошим, раздразним. Новую разинщину хочешь? Я по-человечески Серко понимаю, он обижен Москвой, Сибирью, хоть и недолго там был. Это не забывается. Жаль, такого умного человека от себя отвратили.

   — Что ж нам делать с этим «умным человеком», государь?

   — А ничего.

   — Но гетман пишет, что он в открытую сносится с королём.

   — Ну и что? С королём у нас перемирие, пусть сносится. Гетмана за донос поблагодари, но Серко не трогай. Худой мир лучше доброй ссоры, Василий Васильевич. Кошевого Серко Ивана Дмитриевича я запрещаю трогать.

   — Хорошо, государь. Оставим, пусть ворует.

И хотя последними словами Голицын как бы попрекал государя за мягкость, Фёдор Алексеевич сделал вид, что не заметил этого.

   — Теперь, господа бояре, что я хотел сказать. Ныне, поймав на татьбе-воровстве несчастного, мы отсекаем ему то руку, то пальцы, а то и ногу, теша себя мыслью, что, мол, зло наказали.

   — А что, нам с татем целоваться, чё ли? — выскочил, как всегда Тараруй.

Царь, оставив реплику Хованского без внимания, продолжал:

   — ...А того помыслить не желаем, что, отрубив человеку руку, мы лишаем его возможности трудиться, а оставшейся целой рукой он может заняться лишь прежним своим ремеслом — татьбой. Разве в этом корысть государева: множить воров, татей и бездельников?

   — Очень разумно, государь, — сказал Одоевский, и остальные бояре закивали согласно головами.

   — Так вот, я повелеваю отныне членоотсечение отменить на Руси раз и навсегда.

   — Но, государь, — поднялся Милославский, — ежели так рассуждать, то Разину голову напрасно, выходит, отрубили?

   — Ты, Иван Михайлович, путаешь Божий дар с яишницей.

Дума захихикала дружно, все знали, что после женитьбы государя Милославский в немилость попал и над ним не грех и посмеяться.

   — Разин был злодей из злодеев, — продолжал Фёдор, — убивец многажды, за что и лёг на плаху вполне заслуженно. А я веду речь о татях, укравших однажды и попавшихся. Может, я не прав, так пусть скажет кто из Думы.

   — Прав ты, прав, государь, — опять закивали думцы дружно, затрясли бородами.

   — Отсекая руку, мы человека увечим, делаем неспособным к труду, он поневоле становится дармоедом, нахлебником, немогущим даже себя прокормить.

   — Так, государь, истинно так, — неслось с думских лавок.

Фёдор взглянул на подьячего, уже умакнувшего перо, приказал:

   — Пиши. «Которые воры объявятся в первой или двух татьбах, тех воров, пытав и учиня им наказание, ссылать в Сибирь на вечное житьё на пашню, а казни им не чинить, рук и ног и двух перстов не сечь, ссылать с жёнами и детьми, которые дети будут трёх лет и ниже, а которые больше трёх лет, тех не ссылать».

   — А куда ж их девать, которые дети останутся?

   — Передавать на воспитание и кормление близким родственникам, а ежели таковых не случится, писать за монастыри. И ещё, господа бояре, на Москве нищих развелось непочатый край. Стыд головушке. Пешему от них проходу нет.

   — Убогие, государь, что с них взять.

   — Я велю строить для них богадельни, одну в Знаменском монастыре, а другую за Никитскими воротами. От иноземцев стыдно, намедни польскому резиденту у кунтуша рукава напрочь оторвали.

   — Пусть пешим не шастает, — хихикнул Хованский, — целее платье будет.

   — Ох, Иван Андреевич, и всему-то ты присловье находишь.

Тараруй не понял — попрёк это или похвала, на всякий случай сказал:

   — А зачем же я в Думе сижу? Здесь не только думать, но и говорить уметь надо.

Глава 38КОНЕЦ СЕРКО


Наломанные соты истекали янтарным мёдом, заливая дно тарелки. Над тарелкой звенели пчёлы, то садясь на соты, то взмывая вверх.

   — Кышь, — отмахивал их от сотов Серко. — Ишь, на даровое-то шибко хваткие. Летите в поле за взятком, а не по столам.

Сам взял верхний обломок сота, откусывал от него помалу, жевал неторопливо, задумчиво глядя на облака, изнывающие на белёсом от солнца небе. Жена, высохшая, почерневшая от времени и солнца старуха, с жалостью смотрела на мужа.

   — Ты б, Ваня, поел чего посытнее. Гля выхудал-то, краше в гроб кладут.

   — Не хочу я ничего, мать. А про мёд лекаришки сказывают, что даже от недугов помогает.

   — Может, оттого, что мяса не стал исть, и выхудал.

   — Може, и оттого, а скоре от болезни, какая вот в левом боку гложет меня. И что там стряслось? Всё вроде целое, сюда николи и ранений не было, а болит, стерва. Мёду вот пожую, вроде стихает.

   — Ты уж с Сечью извёлся, Ваня. Уходил бы с кошевых, может, и на поправку б пошёл.

   — Замолчи, дура. Пока я в кошевых, меня все боятся. А как уйду, назавтра же какой-нибудь Охрим копьём проткнёт.

   — Христос с тобой. За что ж протыкать-то?

   — Найдётся за что. Я, чай, не девка всё удабриваться, кого-то и спроть шерсти гладил. Всяко бывало.

   — Зачем же сына-то в Польшу отправил? — всхлипнула жена. — Сам болеешь, держал бы хоть Петра при себе.

   — Дура и есть дура. Петьша при короле заместо моего ручательства в верности. Если не понимаешь в этом, так помалкивай. Да и не один он там, я сотню добрых казаков с ним отправил. Они там живут как сыр в масле.

Справившись с сотом и выплюнув ожёвки воска, Иван Серко пошёл прилечь отдохнуть, но не успел. Из Сечи прискакал верховой.

   — Иван Дмитриевич, от короля посол Апостолец прибыл, тебя видеть желает.

   — Что это ещё за Апостолец?

   — Волох, кажется.

   — Ну что ж, едем. Иди на конюшню, заседлай мне воронка.

Посыльный соскочил с коня, ушёл в плетёную конюшню и вскоре вывел вороного жеребца под седлом.

Серко уже надел свой старый бешмет, перетянулся в поясе, стал по фигуре на юношу похож. Лишь голова была вся белая и усы с бородой тоже.

   — Ваня, — посунулась к нему жена просительно, — ты б спросил его за Петю.

   — Ну, мать, — крутнул головой Серко с укоризной, но при постороннем не стал обзывать жену, хотя на языке «дура» висело.

Скакал ходкой хлынью, посыльный едва поспевал за ним.

   — Шо нового, Федот? — спросил казака.

Тот, заслышав кошевого, догнал его, поехал рядом.

   — Та ничего нового, Иван Дмитриевич. Рыгор из второго куреня народ мутит.

   — Что говорит?

   — Та каже, нового кошевого надо выбирать, мол, сносился Серко, с пасеки не вылазит.

   — Так и говорит «сносился»?

   — Так и говорит, Иван Дмитриевич.

   — А ты как думаешь, сносился я?

   — Что ты, Иван Дмитриевич. Ты вон в седле как влитой сидишь. Другому молодому в зависть.

   — А кого кричать хотят? В кошевые-то?

   — Да, слышал я, вроде Стягайлу.

   — Ну шо? Иван добрый воин. Пожалуй, и я бы за него тоже кричал.

Казак промолчал, боялся, не проверяет ли его кошевой на верность. Серко не зачинал более разговора, но перед самой Сечью спросил:

   — Так, говоришь, Рыгор из второго?

   — Да, Иван Дмитриевич, — отвечал казак, догадываясь, что весь путь кошевой только и думал об этом Рыгоре.

В канцелярии сидел Апостолец, о чём-то беседуя с войсковым писарем Быхоцким. Едва Серко вошёл, писарь вскочил и кивнул гостю:

   — Вот наш кошевой Иван Дмитриевич Серко.

   — Прохода до мэнэ, — пригласил Серко королевского посланца.

В другой горнице, оставшись вдвоём, повели они негромкий разговор.

   — Королевское величество обнадёживает тебя, кошевой, в своей поддержке против Москвы.

   — А как там мой хлопец?

   — Твой сын с казаками в великой милости у короля и на добром жалованье. Можешь не беспокоиться.