Федор Алексеевич — страница 57 из 117

Здесь же в яме Аввакум написал и свою биографию, состоявшую лишь из лишений и страданий, и даже истязаний, которые перенёс он в жизни с удивительной стойкостью и мужеством, от которых никогда не бегал, а, напротив, искал их и даже благословлял.

Сидя в яме, он оставался для раскола главным апостолом, знаменем в борьбе с официальной Церковью. Был мучеником старой веры.

Именно этого и боялся патриарх Иоаким со своим клиром, именно это и побуждало его требовать казни Аввакума.

Для свершения казни в Пустозерск прибыли конные стрельцы во главе со стрелецким головой, вручившие тюремному начальству указ государя о сожжении Аввакума и его соузников.

— Давно надо было, — сказал тюремщик, перекрестившись. — Окромя зла и срамословия, ничего от него не слышал. То ли дело боярин Матвеев, тих, смирен, послушен. За то и послабление ему вышло, намедни на Мезень перевели.

Мезень тоже не мёд, но всё ж не то что Пустозерск: и жильё покрепче, и от моря студёного подальше, аж на сорок вёрст. Однако и тут снегом порошит до мая, а холодит едва ль не всё лето.

Голова стрелецкий, прибывший для свершения казни, не велел сообщать узникам об этом до поры до времени.

Нашёл где таиться. В Пустозерске. Стрельцы ещё и коней не расседлали, как узники уже знали, с чем те пожаловали. И тут же из ямы донеслось не очень красивое, но довольно стройное пение псалмов. Правда, выговаривать текст только двое могли, но безъязыкие тоже помогали, подвывая мотив:

«Славлю Тебя всем сердцем моим, пред Богом пою Тебя и славлю имя Твоё за милость Твою и за истину Твою, ибо Ты возвеличил слово Твоё превыше всякого имени Твоего».

   — Чего они распелись? — спросил голова сторожа.

   — Радуются, государь мой, что смерть лютую принять предстоит, — молвил добродушный старик.

   — Кто им сказал? — вскричал голова. — Кто посмел?

   — Зачем кричишь, государь мой, они провидцы, все сами зрят.

А из ямы неслось: «...Если я пойду посреди напастей, Ты оживишь меня, прострёшь на ярость врагов моих руку Твою, и спасёт меня десница Твоя».

Хотели вкопать четыре столба и к ним привязать четырёх осуждённых, но начальник тюрьмы воспротивился:

   — Вы что? Где я вам дров на четыре костра наберусь. Вкапывайте один, да подальше от строений, от греха.

   — Но как к одному столбу четверых вязать?

   — Привяжете.

Столб стрельцы вкопали на взгорке, на отлёте, изрядно попотев над кремнистой мерзлотой. Натаскали к столбу хворосту, дров, плавника, старых, высохших в прах плетней.

День казни выдался на удивление ясным и даже тихим, хотя и холодным. Откуда взяться в апреле теплу на краю земли?

Осуждённых вытащили из ямы, одежда на них была ветка и изношена, дыра на дыре, через которые видны были выхудавшие и истощённые тела старцев.

Попав из темноты на свет, они плохо видели, и Аввакум на всякий случай, вознося двуперстие, крестил перед собой пространство, громко возглашая:

   — Прости их, Господи, заблудились они, погубили души свои.

Голова стрелецкий строго-настрого запретил стрельцам разговаривать с осуждёнными:

   — Кого услышу, тому сто плетей со свинчаткой.

А кому не известно, что плеть со свинчаткой за сто ударов человека может пополам перерубить. Что там сто — и пятидесяти достанет. А молчание стрельцов было только на руку Аввакуму, его было хорошо слышно окрест. К месту казни собрались все жители Пустозерска (их оказалось не так уж и много), потому что предстояло зрелище, которое никто никогда здесь не видел и вряд ли увидит.

   — Свяжите им руки, — приказал голова, не без основания полагая, что казнимые и из огня будут вздымать противозаконное двуперстие.

Стрельцы, вязавшие осуждённых, недобрым словом поминали начальника тюрьмы, выдавшего им не верёвки, а какое-то гнильё, испревшие концы не то от старых вожжей, не то от сетей. Кое-как руки были связаны, затем раскольников обмотали вокруг столба верёвками, плотно обложили сухими дровами и плавником аж до самых подбородков. И едва кончили это, как голова, скороговоркой объявив указ государя, дал команду:

   — Зажигай со всех сторон.

Стрелец, притащивший из кухни горящее полено, покрякивая от ожогов, обежал сложенное кострище, поджигая снизу от самой земли сушняк. И тут вдруг Аввакум вскинул вверх правую руку и громко возгласил:

   — Молитесь и креститесь только так, и божественная милость будет с вами, в противном случае песок покроет те места, где живете, и наступит конец мира.

А огонь по сухому хворосту быстро помчался вверх к лицам несчастных. И уж задыхаясь в огне, Аввакум кричал:

   — Я прощаю вас, заблудшие, но нет спасения душам вашим!

В толпе негромко словно волчицы завыли женщины.

И тут кто-то закричал в костре от страшной боли, не понятно было кто. И послышался в ответ ласковый голос Аввакума:

   — Потерпи, милый брат, потерпи. Малое время терпеть уж — аки оком мигнуть, так душа и выскочит. Плюнь на пещь эту, не бойся. Скоро, скоро ты увидишь Христа и ангельские силы с ним.

Но вот все они смолкли, лишь костёр трепал, набирая силу, да слышалась команда головы:

   — Подкладывай, подкладывай, чтоб и следа не осталось от них.

След остался. На века остался след от неистового Аввакума и его товарищей-соузников, свято веривших в то, чему молились, истязая собственное тело и возвышая Дух свой.

Глава 43ЯСАЧНЫЙ СБОРЩИК БИБИКОВ


Горькая судьба Ярыжкина и Крыжановского, запоротых едва не до полусмерти кнутом и сосланных в Даурский острог, увы, не послужила уроком их преемнику Даниле Бибикову. Правда, первые месяцы, пока стояли перед его очами истерзанные спины Ярыжкина и Крыжановского, он остерегался проявлять свой истинный характер. Хотя всё время чесалась у него рука дать по зубам какому-нибудь Омолону, привёзшему на сдачу связку песцов. Но обходилось всё пока словесной неприязнью:

   — У-у, морда косоглазая, рыло немытое.

На что Омолон либо отмалчивался, либо отвечал со вздохом:

   — Однако, родилась такая.

Тунгусы не хотели ссориться с ясачным сборщиком, тем более что от него они получали ружейные припасы, а иногда и «бешеную воду», которая им очень нравилась. От неё становилось шибко хорошо на душе, хотелось петь и плясать.

Но постепенно, видя зависимость тунгусов от него, их заискивание перед ним, Бибиков всё более наглел, наливался спесью и презрением к «ясачным тварям», как называл он всех их, когда приходилось с тоски выпивать с казачьим приказным атаманом горилку.

   — Так и хочется дать в рыло, — признавался Бибиков атаману.

   — Дай, раз хочется, — отвечал тот. — Только Зелемея не трожь. Он у них вождь всё-таки.

   — Зелемея за прошлое давно пристрелить пора. Он тогда тунгусов поднял на бунт.

   — Но государь отпустил ему вины.

   — Вот то-то. Ему отпустил, а наших-то едва не до смерти засекли. Где справедливость?

   — Ишь ты чего захотел, Данила. Справедливости? Здесь справедливость в пищаль заряжена аль бо в кулак зажата. У тебя звон кувалда какая, любого инородца перешибёшь. Вот и справедливость.

Бибикову понравился совет приказного атамана, и уже на следующий день, придравшись к ясачнику, он ударил его в лицо и тот, ойкнув, отлетел от двери. Поднялся, отёр кровь, выступившую из разбитой губы, сказал:

   — Однако, шибкий кулак у тебя, Бибик.

Дальше — больше, и уже через год Данила Бибиков напрочь забыл о Ярыжкине с Крыжановским, о их подлом конце. Он понял, что здесь, в Охотске, на краю света он полный хозяин, господин. Казачий атаман, подпаиваемый горилкой, в его дела не мешался и даже давал Бибикову просматривать почту, отправляемую в Якутск.

   — Зачем это тебе, Данила?

   — Значит, надо, — отвечал тот. — Тебе что, жалко?

Атаман догадывался, что Бибиков ищет донос на себя, а потому успокоил:

   — Если будет кляуза, не боись. Я сам её тебе принесу.

   — Принесёшь?

   — Принесу. Истинный Христос.

   — Ну, гляди, атаман. За принос с меня будет добрый поднос. Не пожалеешь.

С этого дня Данила почувствовал себя настоящим царём в округе, вот тут-то и полезла из него всякая дрянь, до времени копившаяся в недобром сердце его. И однажды, когда несчастный Омолон привёз ему соболей, Данила, пересчитав их, сказал:

   — Это за тебя, жену и отца. А за детей почему не привёз?

   — Я думал, не надо. Я думал, что то только Юрию было надо.

   — Ах ты тварь! — схватил за ухо Омолона Бибиков, даже не дав себе труда подумать, о каком Юрии бормочет тунгус. А ведь бедный Омолон называл имя Крыжановского.

   — Ой, пусти, Бибик, — просил тунгус, — мне больно, однако.

   — Ну это ещё не больно, — свирепея, отвечал Бибиков. И тут на глаза ему попался нож, лежавший на столе. Он схватил его. — Вот сейчас тебе будет больно, тварь!

И, оттянув раковину, отсёк ухо под корень и швырнул его к порогу.

   — Ой-бой, — закричал Омолон, зажимая рукой хлеставшую кровью рану. — Ой, Бибик, зачем нехорошо делал? Зачем обижал Омолон? Ой-ой!

   — Пошёл вон, скотина. И в следующий раз, если не привезёшь за детей, отрежу нос.

Несчастный Омолон исчез, забыв о порохе, который надеялся выпросить у грозного «Бибика», но захватил с собой отрезанное ухо, или надеясь пришить его, или просто не захотел бросать родное ухо на поруганье злому человеку Весть о том, что «злой Бибик» отрезал ухо Омолону, быстро разнеслась по стойбищам охотников.

Глава рода Зелемей позвал к себе Омолона, чтобы воочию убедиться в содеянном. Омолон приехал к Зелемею и ухо своё привёз в кармане.

   — Вот смотри, Зелемей, отрезал мне Бибик ухо, словно я олень или медведь.

   — Медведю бы он не отрезал, — молвил Зелемей, и Омолон, подумав, согласился с этим: «Медведь бы сам Бибику уши вместе с головой оторвал бы. Верно сказал Зелемей, не зря старшина в роде».

Омолон смотрел на Зелемея, ждал, что он ещё скажет. Ведь, кроме Зелемея, некому больше заступиться за Омолона. И Зелемей сам понимал, что от него ждут какого-то решения. Раз вождь, то и решать должен. Долго думал Зелемей, никто ему не мешал думать. Же