Федор Алексеевич — страница 72 из 117

   — Марфинька, милая, какая ты стала красавица.

Смутилась девушка, невольно грудь ладонью прикрыла, и Фёдор решил, что этим движением она пытается прикрыть место, где должно быть ожерелье. Прикрыть, чтобы не огорчать его.

«Милый ребёнок, — подумал он с нежностью, — да оно ж у меня». И, вынув из кармана ожерелье, протянул ей.

   — Надень, дорогая.

У Марфиньки в радостном изумлении расширились глаза, и это было приятно Фёдору: «Удивилась, как это оно у меня вдруг оказалось». Но Марфинька удивилась, как это государь догадался, что она приехала без ожерелья, и захватил с собой другое такое же.

Анна Петровна помогла невесте застегнуть его сзади, и молодые тут же отправились в собор Живоносного Воскресенья Господня, где их обвенчал государев духовник протопоп Никита Васильевич.

Не было ни колокольного звона, ни радостных толп в Кремле, более того, в эти часы все ворота Кремля были заперты. Не было и пира большого по такому случаю. Не захотел Фёдор Алексеевич великим шумом тревожить душу недавно умершей жены своей Агафьи. И в этот день дьяк Семёнов написал в Выходной царской книге: «...А свадебного чину никакова не было. Того же числа пожаловал великий государь в спальники Петра да Фёдора детей Опраксиных».

Не забыла Марфинька братьев своих, не забыла, в день свадьбы же успела выпросить им высокие должности при дворе.

А когда молодожёны остались одни в опочивальне, Фёдор Алексеевич, вспоминая, как Агафья попросила пить в эти часы, спросил у Марфиньки:

   — Чего ты хочешь, милая?

Однако вместо питья Марфинька вдруг попросила:

   — Государь мой, Фёдор Алексеевич, вороти моему крёстному твои милости.

   — Крёстному? — удивился Фёдор. — А кто ж он? Крёстный-то кто у тебя?

   — А крёстный мой — Артамон Сергеевич Матвеев, ныне на Мезени мается. И говорят, ты всего его лишил. А я знаю, я верю, он ни в чём пред тобой не виноват, государь.

   — Милая моя деточка, — растрогался Фёдор и, схватив личико жены, стал целовать её в щёчки. — Да какое у тебя сердечко-то золотое. Завтра же, слышь, завтра же ворочу Артамону Сергеевичу и боярство, и имущество. Пошлю к нему скорого гонца с нашей милостью. Не с моей, слышишь. А с нашей — моей и твоей.

   — Вот спасибо, Фёдор Алексеевич. Вот спасибо-то.

   — Тебе спасибо, милая девочка.

   — За что?

   — За сердечко твоё. Я ведь о Матвееве-то забыл. Хотя знал, что его Милославский оклеветал.

А в это время боярина Милославского отыскал подьячий из Разбойного приказа.

   — Иван Михайлович, а куда того татя деть, которого ты прислал?

   — Какого татя?

   — Ну что ожерелье царское стащил.

   — Пусть Сысой отходит кнутом да и отпустит.

   — Дык он помер, Иван Михайлович.

   — Как помер? Отчего?

   — Так ему стрельцы башку алебардой пробили.

   — Вот охламоны. — Подумав, боярин сказал: — Как стемнеет, где-то за полночь, сволоките его на реку. И в прорубь. И чтоб молчок. Слышь?

   — Толи не понимаю. Всё сделаем аккуратно, Иван Михайлович, не боись.

Глава 54ЧТОБ ЗЛА НЕ ОСТАВЛЯТЬ


Андрей с огромной охапкой дров ввалился через низенькую дверь в избушку, принеся за собой с улицы клуб холодного воздуха. Бросил охапку у печи, где отец его, Артамон Сергеевич Матвеев, встав на колени, раздувал огонь.

   — Прихлопни плотней дверь, сынок. Шибко по низу тянет.

Андрей, отряхнув руки, вернулся к двери, приоткрыл её и с силой захлопнул.

   — Забухла, вот и плохо закрывается.

   — Это оттого, что ночью леденеет, а днём, как печь затопим, оттаивает. Вот и бухнет дерево-то.

Растопив печь, Артамон Сергеевич разогрел вчерашние ши, поставил в чугунке на стол, положил две деревянные ложки, пригласил Андрея:

   — Садись, сынок, пообедаем, что Бог послал.

Увы, было у них скудное пропитание: пустые щи да чёрный хлеб, иногда рыба, а то и оленина. Андрей снял шапку, бросил её на ложе, сел к столу, не снимая полушубка, так как в избушке было ещё холодно, глинобитная печь не скоро нагреется.

Перекрестились оба, пробормотали «Отче наш», взялись за ложки. Разломив кусок хлеба, Артамон Сергеевич больший подвинул Андрею.

   — Ты растёшь, тебе больше надо.

В том, что сынишка делит с ним невзгоды ссылки, Артамон Сергеевич только себя винил, хотя мальчик никогда не попрекал его этим. Терпел вместе с отцом и голод и холод, а когда укладывались спать, вместе влезали под один тулуп, часто сын просил:

   — Расскажи, батюшка, как ты пушки спасал.

   — Это, сынок, под Львовом было, — начинал Артамон Сергеевич, в который уж раз, рассказывать о своих воинских подвигах, — солдаты, стрельцы все разбежались, пушки и ратные припасы прямо в степи побросав. А боярин Батурин мне и говорит: «Сбереги пушки, Артамон, не отдай неприятелю, позора ради». А сам с войском скорым ходом и пошёл. Вот и повисло у меня на шее пятьдесят девять пушек, сынок, а народу горстка. Коней мало. Иногда самому вместо лошади приходилось впрягаться. Ан ни одной неприятелю не оставил, все до одной доволок, сначала до Белой Церкви, а там и до Москвы.

   — А как князя Трубецкого спас, расскажи, батюшка.

   — Я ж тебе уже рассказывал, сынок.

   — Ну ещё расскажи, батюшка.

   — Ладно, — сдавался Матвеев и, помолчав, продолжал: — Князь Трубецкой Алексей Михайлович собрался с войском идти на черкасские города, а ратные люди его учинили бунт: «Не хотим идти!» Он им грозить, они его схватили и убили бы. А тут ко мне прискакал его денщик: «Артамон Сергеевич, спасай князя, убивают». Ну, я на коня, поднял стрельцов и туда, разогнал бунтовщиков, спас Алексея Михайловича.

Всю свою жизнь прошлую пересказывал Артамон Сергеевич сыну, дабы знал и гордился он родом своим. За пять лет ссылки едва ль не наизусть уж знал мальчишка про отца, а всё просил:

   — Расскажи, батюшка.

Однажды летом с улицы пришёл Андрей с разбитой губой.

   — Это где ж ты поранился, сынок?

   — Не поранился, подрался.

   — С кем?

   — С сынишкой протопопицы Марковны.

   — За что?

   — А чего он дразнится.

   — Как?

   — Нехорошо дразнит.

   — Ну как всё-таки?

   — Кричит: боярин-боярин, брюхо ошпарил. Ну я и дал ему.

   — Он тебе тоже не спустил, я вижу.

   — Всё равно я ему больше наподдавал.

   — Нехорошо, сынок, сироту обижать, нехорошо.

   — А что он дразнит.

   — Может, от обиды и дразнит. Его-то отца протопопа Аввакума надысь сожгли с Пустозерске. Ему и обидно, ты-то с отцом живёшь. Так что не надо с ним драться, сынок.

   — А если он будет опять дразнить?

   — Не обращай внимания, как будто это не до тебя касаемо. Подразнит, подразнит да и перестанет. Не будешь обращать внимания, он и перестанет дразнить.

   — Но мы ж теперь не бояре.

   — Ну и что? То, что у меня боярство отобрали, то временно. Дай срок, воцарится Пётр Алексеевич — всё нам воротят. Всё, сынок. Потерпеть надо.

   — А если не он воцарится?

   — Он, сынок, он должон. Иван, тот дурак, не должны его на царство ставить, погубят державу.

И хотя Артамон Сергеевич говорил это сыну твёрдо и убеждённо, в душе копошилось сомнение: «Ох, кабы Милославские не извели мальчишку, Сонька-стерва на всё может пойти, случись что с Фёдором». На это «случись, что с Фёдором» Матвеев все пять лет ссылки уповал, только что вслух не говорил (грех!). Ещё тогда, в Москве, сразу после смерти Алексея Михайловича он Фёдору недолгий век ворожил. Помирал ведь почти отрок, и слепому видно было: не жилец! Ан, вишь, как обернулось, уж шесть лет царствует, и вроде неплохо — с поляками перемирие продлил, с турками замирился. Видно, не дурак. И всё равно, грех, конечно, но ждёт Артамон Сергеевич конца царству этому, ждёт, хотя даже себе признаваться в этом не хочет.

В ссылке времени свободного много, но не терял его Артамон Сергеевич даром. Сына грамоте учил: читать, писать, и даже латыни. А сейчас, когда уж шестнадцать лет минуло отроку, велел штудировать книгу Юрия Крыжанича «Политические думы», которую чудом удалось тогда утаить от обыска и конфискации. Читать всегда вслух велел, чтоб не только в смысл вникал отрок, но и в чтении наторивался, да и спрашивал бы отца, если что непонятно.

   — Садись-ка к каганцу, Андрюша, да бери книгу, читай, — сказал Артамон Сергеевич после скудного обеда.

Андрей сел к столу, развернул книгу, склонился над ней, начал читать:

   — «Англия и Нидерланды потому богаты, что там разумы у народа хитры, морские пристанища и торги отличные, цветёт всякое ремесло, земледелие и обширная морская торговля, ещё славнее и счастливее бывает государство, когда в нём при этом законы хороши, как, например, во Франции. А Россия? При всей своей неизмеримой широте и длине она со всех сторон заперта для торговли, мало в ней торговых городов, нет дорогих произведений, умы народа тупы и косны, нет никакого умения в торговле, ни в земледелии, ни в домашнем хозяйстве. Русские, поляки и все славяне не умеют вести дальнюю торговлю ни сухим путём, ни по морю. Купцы русские не учатся даже арифметике, отчего иностранным купцам ничего не стоит их обмунуть».

Андрей поднимает голову от книги, всматривается на ложе, где лежит отец. Спрашивает:

   — Батюшка, что уж он так нас срамотит? Неужто так всё и есть?

   — Так, сынок, увы, так. Крыжанович не срамотит, нет, он болеет за нас, дураков. Ты вот там прочти, что он пишет про власти наши, я там отчеркнул место. Читай.

   — «Великое наше народное несчастье — это неумеренность во власти, не умеют наши люди ни в чём меры держать, не могут средним путём ходить, но все по окраинам и пропастям блуждают. То у нас правительство вконец распущено, господствует своеволие, безнарядье, то уж чересчур твёрдо, строго и свирепо. Во всём свете нет такого безнарядного и распутного государства, как Польша, и нет такого крутого правительства, как в России...»