Федор Алексеевич — страница 74 из 117

   — Вели государь, вели, — схватила Марфинька руку мужа и прижалась к ней, как к спасительной соломинке. — А дяде своему не верь.

   — Ну ладно, милая. Ты только успокойся.


А меж тем князь Иван Андреевич Хованский прямо от царицыной руки отправился к Милославскому, который действительно прихворнул и лежал в постели.

   — Ну, рассказывай, Иван, — встретил его Милославский с искренней заинтересованностью.

   — Ну что, Иван Михайлович, — начал Тараруй, усаживаясь на лавку, — были ныне у руки её царского величества.

   — Знаю я это Ты подробнее давай.

   — Что сказать? Девчонка едва в обморок не упала. Да и Фёдор сидел снега белее. Ты прав, Иван Михайлович, он долго не протянет. Что делать-то станем, ежели Бог приберёт его? А?

   — Типун тебе на язык, — проворчал Милославский, но, подумав, сказал серьёзно. — Думать, думать надо, Иван.

   — Мы-то вот думаем, а она-то, девчонка эта, уж за Матвеевым в Мезень послала.

   — Как? — вскочил и сел на ложе Милославский. — Вы мыслите, что будет, если Артамон опять в седле окажется?

   — Не маленькие, мыслим. Мы с Хитрово едва уговорили государя на Москву его не пускать. Пока.

   — А куда?

   — Пока в Лух. Пусть там посидит.

   — Ну, слава Богу, — перекрестился Милославский. — Хоть на это ума у вас хватило. А как хоть объяснили Фёдору-то?

   — А как? Так и объяснили, мол, от Артамона опять на Москве смущение и шатание начнётся. Но ведь, Иван Михайлович, есть новости ещё неприятнее этой.

   — Давай, выкладывай.

   — Царица-то молодая к Нарышкиным наклоняется, приязнь им выказывает.

   — Как выказывает-то?

   — А просто, не далее как вчера была у Натальи Кирилловны, и даже, сказывают, Петеньку целовала.

   — Ну, ребёнка поцеловать — не велик грех.

   — Но она ж экзаменовала его, спрашивала по псалтыри.

   — Ну и что?

   — Как «ну и что»? У Петра Алексеевича, сказывают, весь псалтырь на память взят, так и отлетает от зубов, так и отлетает. Не то что у Ивана вашего на «Отче наш» ума не достаёт.

   — Ладно. Замолчи, — осадил Милославский гостя. — Как будто если Петьку или Ваньку посадим, они будут править. Может, с дураком-то оно способней будет А если Пётр воцарится, загремим мы с тобой, Ваньша, в Пустозерск, а то и куда подале.

   — Загремим, Иван Михайлович, загремим. Твоя правда. Потому как тут же в Москве Матвеев вынырнет, а уж онто тоды на нас выспется. На Мезене-то зубы остре бритвы наточил.

   — А как Языков с Лихачёвым?

   — Сдаётся мне. Иван Михайлович, они оба на Петра ставят.

   — С чего ты взял?

   — Как «с чего»? С того ж самого, вроде к Нарышкиным наклоняются. А оне ныне у царя-то в великой милости, что тот, что другой.

   — Ясно, постельники всегда к государю ближе всех были. Я вон ему дядя родной, а и на дух не нужен. А не я ль его на престол-то волок. Небось Языков с Лихачёвым по щелям прятались. А? Иван? Не я ли?

   — Ты, ты, Иван Михайлович, возводил. Али я не помню. Я, чай, тоже причастен был.

   — Вот она, благодарность от племянничка. Это каково мне переживать, Иван? А?

   — Конечно, несправедлив к тебе Фёдор, несправедлив, это и слепому видно.

   — А теперь вот оженили его внове царевны. Ну и что? Ждут, родит наследника. Как же. Ждите.

Милославский опять лёг на подушку, пошлёпав брезгливо губами.

   — Он ныне не то что девку — блоху не придавит.

Хованский прыснул от столь едкой шутки Милославского, вполне оценив смысл её.

   — Ну, Иван Михайлович, ты скажешь — прямо не в бровь, а в глаз.

   — А ныне вон пристал с ножом к горлу с этим ожерельем треклятым: где взял, да где взял?

   — А вправду-то где взял его?

Милославский покосился на Хованского, колеблясь: сказать? Не сказать? И решил всё же не говорить, хоша и приятель, а Тараруй, где-нито обязательно брякнет. Ну его к Богу.

   — Да нашёл я его в воротах Спасских. Думал, обрадую государя. Вот обрадовал. Готов на дыбу вздёрнуть: где взял?

   — То она наседает, молодая.

   — Ясно, что она. Ему-то ожерелье ни шло ни ехало.

   — А мне Фёдор Алексеевич стрельцов велел поспрошать за это самое.

   — За что?

   — За ожерелье. Верно ли, что оно было уронено?

   — Ну и что ты? — насторожился Милославский, мысленно хваля себя, что не сказал Тарарую правды.

   — Ну что я? Поспрошал тех, которые там были.

   — Ну и...

   — Говорят, мол, валялось оно у ворот и узрел его первым ты, Иван Михайлович.

У Милославского отлегло: «Ну слава Богу, не подвёл стрелец». А вслух сказал:

   — Так и я ж это самое талдоню. Не верит. Это каково? Уже и слову бояр веры нет. А?

   — Нехорошо, — согласился Хованский. — Эдак до чего мы докатимся.

А меж тем, узнав тогда о смерти апраксинского человека, Иван Михайлович отыскал стрельца, треснувшего его алебардой по голове.

   — Слушай-ка, голубь, а ведь помер тот муж от твоей алебарды.

   — Так я рази хотел убивать? Я лишь усмирить хотел, шибко бушевал он. Ты ж сам видел, боярин.

   — Я-то видел. Но он оказался человеком царицы, оттого и бушевал. Могут тебе быть из-за него неприятности, либо кнут, либо плаха. А мне жаль тебя, голубь. А почему давай договоримся: никого в воротах не было, никого ты не стукал, а ожерелье просто валялось и я, слышишь, я его подобрал. Хорошо?

   — Хорошо, Иван Михайлович. Спасибо тебе, что заслоняешь мизинного человека.

   — Что делать, — вздохнул Милославский, подводя вверх очи, — Христос заповедовал любить ближнего своего.

«Не подвёл стрелец, не подвёл». Теперь-то Ивана Михайловича никакой царь не достанет. Всё шито-крыто.

Глава 56САМЫЕ БЛИЖНИЕ


Самые ближние люди к царю это, конечно, постельники. Постельничий и ночью около обретается. А ну как царю что понадобится, попить ли, поесть ли, а то и просто поболтать захочется. А постельничий вот он, рядом: и попить принесёт, и поговорит задушевно, и успокоит, ежели государь чем-то расстроен, и посоветует, если совет потребуется. А ночью-то в тишине любой совет мудрее соломонова кажется. Не зря, видно, молвится: ночная кукушка всех перекукует. Хотя, сказывают, здесь жена подразумевается. Но это у простых смертных. А у царя? Самые преданные в постельники назначаются, конечно, не из дураков. «Куковать» у царя ночью есть кому.

У Фёдора Алексеевича постельничий боярин Языков Иван Максимович, немало споспешествовавший даже в сердечных делах царя, знающий всю подноготную своего господина и преданный ему всей душой. Близок к государю и комнатный стольник Лихачёв Алексей Тимофеевич, родной брат казначея Михаила Лихачёва. На эту троицу царь может положиться как на каменную стену.

Однако в последнее время эта «каменная стена» не то что колебаться стала или трескаться, нет, но какое-то подрагивание её забеспокоило.

Началось это ещё со смерти царицы Агафьи, когда многим казалось, что вот-вот и царь за нею последует. Сии мысли не могли не посетить и любимцев царских. Перед ними встал хотя и кощунственный (при живом-то государе!), но вполне жизненный вопрос: кто воцарится после него? Уж для кого для кого, а для них-то это и впрямь вопрос жизни. Ибо, как правило, у нового царя и любимцы новые, а старые-то иногда в такую опалу попадают, что и недругу не пожелаешь.

Разговор меж собой Языков с Лихачёвым начали с сочувственных воздыханий по адресу своего высокого покровителя:

   — Нездоровится государю, — вздохнул Языков. — Шибко нездоровится в последнее время.

   — Да, — согласился Лихачёв. — Смерть жены и сына его шибко подкосила. За что только лекаришка жалованье получает?

   — Старается вроде Даниил фон Гаден. Ан не выходит.

Постояли рядом, помолчали, и хоть мысли друг друга угадывали, всё никак не решались о главном вслух заговорить. Наконец Языков осмелился, пробормотал вроде бы для себя:

   — Случись чё, кто заместо его явится? Эхе-хе.

И затаился. Ждал, что собеседник ответит на этот прозрачный вздох. Лихачёв понял, на что вызывает его постельник, но отвечал:

   — Наверное, полудурок энтот.

   — Не хотелось бы, — продолжал уже смелее Языков.

   — Энти будут землю рыть, но его выпихивать, — всё ещё осторожничал Алексей Тимофеевич.

И его понять можно было. А ну как государь попросил постельничего «пощупать» комнатного стольника на преданность суверену. Отсюда и «этот» и «энти», попробуй догадайся о ком речь, хотя они-то, милостники царёвы, отлично понимали друг друга.

   — Тогда в царстве смуты не миновать.

   — Эдак, эдак, — согласился Лихачёв.

   — Петра надо, — наконец открыто сказал Языков, давая сим понять собеседнику, что думают они в одну думу и нечего им друг от дружки таиться.

   — Жаль, годков ему мало. Жаль.

   — Зато умом его Бог не обидел. Десяти лет, а псалтырь от доски до доски наизусть чешет. Из этого мудрый царь вырастет. А из того?

   — Тут ты прав, Максимыч. Кругом прав. Из энтова не царь, а всему свету потеха, а Руси позорище.

   — Свету-то на потеху, а нам, брат, будет на горе. Милославские нами вертеть станут, от них добра не жди. Ныне-то нет-нет да Фёдор Алексеевич их осаживает. А Ванька? Этот только гыгыкать да слюни пускать будет, а уж за державу-то Милославские вцепятся.

Так составилось из приближенных государя ядро сторонников Петра Алексеевича. Вскоре примкнули сюда князья Голицыны Борис и Иван и четверо братьев князей Долгоруких — Борис, Григорий, Лука и Яков. Это уже была серьёзная сила, поскольку за каждым из них стояли сотни простолюдинов из дворца и обслуги.

Здоровье царя ухудшалось с каждым днём. Его личный доктор из иностранцев Даниил фон Гаден дни и ночи колдовал, составляя всё новые и новые лекарства и предлагая их царю:

   — Это есть чудесный эликсир, косударь, изволь, пжальста, пить.

Первым пробовал «чудесный эликсир» сам доктор, а тогда уж пил государь. Но что-то плохо помогали эти лекарства Фёдору Бедный фон Гаден был в отчаянье. Прибыв ко двору царя Фёдора, он по легкомыслию, восхваляя своё искусство лекаря, брякнул: «Мы можем мертфый ставиль на ноги». И теперь это бахвальство выходило ему боком. Государь таял как свечка. Стол в кабинете доктора был уставлен пузырьками и склянками с «чудесными эликсирами», а улучшения здоровья царя не наступало.