Манифест Александра, после отцеубийства вступившего на трон, гласил:
«Судьбам Всевышнего угодно было прекратить жизнь любезного Родителя НАШЕГО, Государя Императора ПАВЛА ПЕТРОВИЧА, скончавшегося скоропостижно апоплексическим ударом».
В 1819 году пустовавший замок, из которого вывезли всю обстановку, отремонтировали и передали Главному Инженерному училищу. Залы его просторны, потолки высокие, стены выбелены известью.
В бывших императорских покоях располагались дортуар, столовая и классы для 126 воспитанников в возрасте от четырнадцати до девятнадцати лет. Они составляли особую корпорацию, где поддерживались освященные временем традиции, предания, обычаи: культ чести, повиновение старшим, «ветеранам», покровительство слабым, презрение к опасности, а также пристрастие к танцам.
Принесение присяги на верность при вступлении в Училище должно было внушить «кондукторам» чувство ответственности.
Программа занятий строго продумана: алгебра, геометрия, баллистика, физика, архитектура, фортификация, топография, география; разумеется, российская словесность и история и, конечно, строевая и фрунтовая служба. Учились безукоризненно вычерчивать планы укреплений, редутов, бастионов, раскрашивая рисунок акварелью. Строили планы о будущем, мечтали о блестящих связях, об экипажах, придворных балах, военных парадах. Схватывались врукопашную с притеснявшими младших «ветеранами». Потом по приказу «командира роты» враги из двух разных классов обнимались и клялись быть верными мужской дружбе и прощать обиды.
Дисциплина была по-военному суровой: ее целью было «укротить» юнцов и закалить их для военной службы. Для этого все средства хороши, а самое лучшее – розги.
Случалось, в Училище мостов и дорог, рассказывает современник, за малейшую ошибку в упражнениях учеников секли до полусмерти и на простынях уносили из манежа.
В этот-то мирок, примитивный, грубый, бурлящий, попадает Достоевский, вырванный из затворнического существования в кругу семьи.
В эти годы Федор Михайлович – коренастый подросток с вздернутым носом, круглым болезненно бледным веснушчатым лицом. Светлые волосы коротко подстрижены. Высокий выпуклый лоб нависал над серыми глубоко посаженными глазами, их взгляд был пристальным, пронизывающим, смущающим. Брови редкие, губы тонкие, выражение лица грустное, сосредоточенное, беспокойное. Мундир плохо сидел на нем. Его прозвали монахом Фотием в память о фанатике архимандрите Фотии, монахе и аскете, отстаивавшем истинное православие.
Первые контакты Достоевского с товарищами были трудными, даже мучительными.
«…какие глупые у них самих были лица! В нашей школе выражения лиц как-то особенно глупели и перерождались. Сколько прекрасных собой детей поступало к нам. Через несколько лет на них и глядеть становилось противно. Еще в шестнадцать лет я угрюмо на них дивился; меня уж и тогда изумляли мелочь их мышления, глупость их занятий, игр, разговоров…они… уже тогда привыкли поклоняться одному успеху. Все, что было справедливо, но унижено и забито, над тем они жестокосердно и позорно смеялись. Чин почитали за ум; в шестнадцать лет уже толковали о теплых местечках… Развратны они были до уродливости».
Он ненавидит этих молодых зверят за то, что они так здоровы, так примитивны, так мало страдают и легко радуются всякой малости. Еще больше, чем в пансионе Чермака, он черпает горькое наслаждение в своем одиночестве.
И пишет брату Михаилу, что жизнь гадка, а счастье не в материальном и не в земных радостях.
Ибо о «материальном», о «земном счастье» только и говорят его соклассники: преуспеть, получить повышение, сделать карьеру…
А он сам, задумывается ли он о своем будущем?
«Мне кажется, мир принял значение отрицательное и из высокой, изящной духовности вышла сатира… ужасно! Как малодушен человек! Гамлет! Гамлет!»..
Подобно Гамлету, мрачный, отчаявшийся, одинокий, он бродит по коридорам Училища, зажав в руке книгу, избегает встречаться с преподавателями, пресекает попытки товарищей заговорить с ним. Между тем он вовсе не пренебрегает занятиями. Совсем наоборот: добросовестно выполняет все задания. Не протестует, когда преподаватель русской словесности Плаксин втолковывает им, что Гоголь – бесталанный автор, находящий удовольствие в цинизме и описании всяких мерзостей. Он на все соглашается, всему подчиняется, – он несет свой «крест».
«Человек есть существо, ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение», – напишет он в «Записках из Мертвого дома». И в самом деле, постепенно он привыкает к новому образу жизни. И оберегает свое одиночество. «Он предпочитал, – вспоминает его товарищ по училищу, – держаться особняком. Ему никогда не нравились упражнения с ружьями, общие строевые занятия, грубоватые, но простые солдатские обычаи. Его болезненная гордость, его душевная уязвимость и физическая слабость заставляли его замыкаться в себе».
Во время коротких и шумных рекреаций он уединяется в амбразуре окна, выходящего на Фонтанку. Открывает книжку. И отрешается от этого мира с его мелкой суетой, от омерзительных школьных интересов. Ученики возвращались со двора, строились в ряды, проходили мимо него, направляясь в столовую, возвращались, громко болтая и смеясь. Федор Михайлович ничего не видел, ничего не слышал. Лишь при звуках барабанной дроби, возвещавшей конец перемены, он складывал книги и тетради. Бывало, вспоминает дежурный воспитатель Савельев, посреди ночи можно было видеть Достоевского за столиком у окна, углубившегося в работу. Он сидел босой, завернувшись в одеяло, и писал при свете сальной свечи, вставленной в железный шандал.
Дирекция училища давала Достоевскому такие оценки.
«Усерден ли по службе? Весьма усерден.
Каковы способности ума? Хороших».
И – все. Почему бы не предположить, что в эти годы он готовил свой первый роман «Бедные люди»?
Странная личность этого «кондуктора», не стремившегося научиться обращению с оружием, не принимавшего участия в играх, не ходившего в танцкласс и даже пропускавшего священные часы посещения столовой, интриговала его товарищей. Несколько воспитанников сближаются с ним и тотчас же заражаются его поэтическим жаром. Вокруг него образуется – неслыханное событие в училище! – кружок из четырех-пяти молодых людей, приобщавшихся к поэзии и даже рассуждавших об идеалах.
Федор главенствует над своими соучениками и руководит их чтением. Некоторые разделяют его восторги «Шинелью» Гоголя, романами Диккенса, произведениями Вальтера Скотта.
Под предлогом какого-нибудь недомогания эти конспираторы собирались в дортуаре, дабы потолковать о «прекрасном и высоком», и Достоевский декламировал стихи или читал наизусть прозу своим глуховатым срывающимся голосом. Затем прерывал чтение и объяснял прочитанный отрывок. При малейшем возражении голос его повышался, аргументы сыпались, как удары дубинкой. Нередко мальчики, находившиеся в соседней зале, видели, как его противник в споре удирает со всех ног, а Достоевский преследует его с книгой в руке, продолжая что-то выкрикивать.
Когда занятия заканчивались и ученики просто болтали между собой, вдруг входил Достоевский и сразу же завладевал общим вниманием.
«Уже далеко за полночь, – вспоминает Григорович, – все мы сильно уставшие, а Достоевский стоит, схватившись за половинку двери, и говорит с каким-то особенно нервным одушевлением; глухой, совершенно грудной звук его голоса наэлектризован, и мы прикованы к рассказчику».
Чрезмерное пристрастие к литературе мешает Достоевскому тщательно исполнять свои военные обязанности. Однажды, представляясь в качестве ординарца великому князю Михаилу Павловичу, Достоевский в замешательстве не обратился к нему как положено «Ваше Императорское Высочество». Великий князь заметил: «Посылают же таких дураков».
Самое тяжелое для Достоевского время в году – период маневров и смотров в Красном селе или Петергофе. И эти дни тем более для него мучительны, что он постоянно терпит нужду. Когда стоит изнурительный зной, у него нет денег, чтобы утолить жажду. Когда идет дождь, у него нет денег на чашку горячего чая и нет одежды на смену. Отец Достоевского, переселившийся в деревню, предается пьянству и унынию.
Он никого не хочет видеть, ни о чем не хочет думать.
«Пришлите мне что-нибудь не медля, – просит его Федор. – Вы меня извлечете из ада. О ужасно быть в крайности!».
И еще:
«Милый, добрый родитель мой! Неужели Вы можете думать, что сын Ваш, прося от Вас денежной помощи, просит у Вас лишнего… У меня есть голова, есть руки. Будь я на воле, на свободе, отдан самому себе, я бы не требовал от Вас копейки; я обжился бы с железною нуждою… Теперь же, любезный папенька, вспомните, что я служу в полном смысле слова. Волей или неволей, а я должен сообразоваться вполне с уставами моего теперешнего общества… Теперь: лагерная жизнь каждого воспитанника военно-учебных заведений требует по крайней мере 40 р. денег. (Я Вам пишу все это потому, что я говорю с отцом моим.) В эту сумму я не включаю таких потребностей, как например: иметь чай, сахар и проч. Это и без того необходимо, и необходимо не из одного приличия, а из нужды. Когда вы мокнете в сырую погоду под дождем в полотняной палатке, или в такую погоду, придя с ученья усталый, озябший, без чаю можно заболеть; что со мною случилось прошлого года на походе. Но все-таки я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю. Требую только необходимого на 2 пары простых сапогов».
Отец Достоевского владеет землей, у него есть стабильный доход, есть добрый пакет ассигнаций, отложенный на приданое дочерям. Он почти ничего не тратит на жизнь в своем деревенском захолустье. Он верит в обоснованность просьб сына. Между тем ответы старого скряги – шедевры мелких хитростей, наигранного возмущения, притворной доброты:
«Друг мой, роптать на отца за то, что он тебе прислал сколько позволяли средства, предосудительно и даже грешно. Вспомни, что я писал третьего года к вам обоим, что урожай хлеба дурной, прошлого года писал тоже, что озимого хлеба совсем ничего не уродилось… После этого станешь ли роптать на отца за то, что тебе посылает мало. Я терплю ужаснейшую нужду в платье, ибо уже 4 года я себе решительно не сделал ни одного, старое же пришло в ветхость, не имею никогда собственно для себя ни одной копейки, но я подожду. Теперь посылаю тебе