Федор Сологуб — страница 3 из 3

Что было прежде силой косной,

Что жило тускло и темно,

Теперь омыто влагой росной,

Сияньем дня озарено, —

И в каждом цвете обаяньем

Невинных запахов дыша,

Уже трепещет расцветаньем

Новорожденная душа.

Не в том ли счастье и тайна человеческой жизни, что душа всегда остается новорожденной? Она не стареет, и в какие бы «истлевающие личины» мы ни облекали ее, она всегда сохранит под ними свой подлинный младенческий вид, свое неизменно чистое лицо.

Так, не подкуплен ли и не покорен ли сам Сологуб Змием вселенной? И не оттого ли хочется ему, поклоннику Дьявола, и арф Давида, и притчей Соломона, и Матери Пресвятой Богородицы? И не оттого ли с тоской и радостью вспоминает он утро дней благоуханных, когда божественная сила дарила ему окрыленные мечты, вереницы ново-зданных назаретских голубей, подобных тем, которых из влажной глины создавал и оживлял ребенок-Бог в бедной хате, в Назарете? И не оттого ли, в широкой безбрежности своего несуществования, своего духовного отсутствия из мира, в своем вездесущии, которое на самом деле есть именно это отсутствие, во вселенной-чужбине, Сологуб испытал так много тоски по определенному урочищу, по родному месту, по своей родимой России? В царстве ледяного кошмара, на холодных вершинах уныния и сомнения не мог остаться Сологуб.

О Русь! в тоске изнемогая,

Тебе слагаю гимны я.

Милее нет на свете края,

О, родина моя!

. . . .

Не заклинаю духа злого,

И, как молитву наизусть,

Твержу все те ж четыре слова:

«Какой простор! Какая грусть!»

. . . .

Печалью, бессмертной печалью

Родимая дышит страна.

За далью, за синею далью,

Земля весела и красна.

Свобода победы ликует

В чужой лучезарной дали,

Но русское сердце тоскует

Вдали от родимой земли.

В безумных, в напрасных томленьях,

Томясь, как заклятая тень,

Тоскует о скудных селеньях,

О дыме родных деревень.

«Милее нет на свете края…» Значит, есть привязанность какой-то одной точке вселенной; значит, не только мир принимаешь, но и прикрепляешь свое сердце к матери, к родине, к великой и святой первобытности. О ревнивой меже, разлучнице людей, скажешь и о том, как

Тепло мне потому, что мой уютный дом

Устроил ты своим терпеньем и трудом:

Дрожа от стужи, вёз ты мне из леса хворост,

Ты зерна для меня бросал вдоль тощих борозд,

А сам ты бедствовал, покорствуя судьбе, —

Тепло мне потому, что холодно тебе.

Но далеко ушел Сологуб от первобытной простоты; и он несчастен, потому что презрел «напиток трезвый, холодный дар спокойных рек» и зажег для себя неозаряющие огни чрезмерного сознания, которые туманят хмелем запретного вина, как это он сам выразительно и прекрасно говорит:

. . . .

Но кто узнал живую радость

Шипучих и колючих струй,

Того влечет к себе их сладость,

Их нежной пены поцелуй.

Блаженно все, что в тьме природы,

Не зная жизни, мирно спит, —

Блаженны воздух, тучи, воды,

Блаженны мрамор и гранит.

Но где горят огни сознанья,

Там злая жажда разлита,

Томят бескрылые желанья

И невозможная мечта.

Передав миру свою печальную повесть, освободил ли он этим и облегчил ли больную душу свою? Мы этого не знаем. И только одно несомненно: пусть когда-то он видел свет и Бога, пусть когда-то хотел их – но теперь изнеможденное, усталое, охладевшее сердце уже не бьется им навстречу. И жуткое и полночное впечатление производит его чуждое, его жестокое творчество, его голос без тембра, его лицо без физиономии, его лунные безуханные цветы. От полного уничтожения спасает Сологуба присущее ему сознание единства миров – мировой жизни и мировой смерти; но все же, взятые в своей общей сути, в своем конечном смысле, его стихи – это ледяной дом, ледяной гроб, мимо которого мы проходим не сочувствующие, не взволнованные симпатически и с тем невольным отчуждением, какое в живых порождает хотя бы и красивая, хотя бы и глубокая Смерть, хотя бы и умный Упырь, на которого так похож Федор Сологуб.

* * *

От предложенной характеристики Сологуба не отказывается автор и теперь, много лет спустя после ее появления в первом издании «Силуэтов». Но справедливо признать, что в последние годы поэт стал иным. Едва ли назвал бы он ныне Дьявола своим отцом. Новейшее творчество его, ничего не утратив в своей изумительной четкости, в своей исключительной красоте, движется под новыми знаками – благословения, умиления, тихой печали. Оно уже не окрашено в цвет богоборчества; оно часто говорит о «милой» земле и о «милом» Боге – «с Тобой мы больше не заспорим», – о пленительных веснах и небе голубом. Каким-то великим горем Бог посетил его скорбную душу, но это не озлобило, а только большей покорностью озарило его старое сердце. О старости своей не однажды поминает он: «еще недолго мне дышать, стихи недолго мне слагать». И неотразимо действует на нас, что как свою последнюю любовь, свою последнюю мечту старый поэт воспевает «Россию бедную свою»:

Под вечную вступая тень,

Я восхвалю в последний день

Россию бедную мою.

Он остался верен России, своей Дульцинее, ее верный Дон Кихот. Он упрямо верит «святой мечте» возрождения, он стоит у дверей Дульцинеи,

Настанет день, и Дон Кихоту

Отворит Дульцинея дверь.

Певец России на развалинах России, на закате своих дней не веря в закат ее дней, с глубокой личной раной в душе, но в настроениях молитвенности и упования – так проходит он свои последние дороги и взором грусти и ласки озирает Божий мир и свою теперь опальную у Бога, но тем более родную родину.

И, прощальным взглядом оглядываясь на пройденную жизнь и свои дела в ней, он сознает, что эти дела – слова.

Когда меня у входа в Парадиз

Суровый Петр, гремя ключами, спросит: —

Что сделал ты? – меня он вниз

Железным посохом не сбросит.

Скажу: слагал романы и стихи,

И утешал, но и вводил в соблазны,

И вообще, мои грехи,

Апостол Петр, многообразны.

Но я – поэт. И улыбнется он,

И разорвет грехов рукописанье.

И смело в рай войду, прощен,

Внимать святое ликованье.

Поэту подобает рай. И для поэзии, для слова, для стихов просит Сологуб у «милосердного Бога» еще «жизни земной хоть немного», чтобы сложить новые песни. Он еще не дожил, потому что еще не допел. Так думают и его читатели.