Федор Волков — страница 25 из 57

Но пока он вопил и сквернословил, ратманы послали гонца к воеводе, прося его о помощи и защите. Михаил Андреевич Бобрищев-Пушкин, узнав о таком поношении магистрата, задумался. Конечно, люди чиновные, вроде Григорьева, всегда могли безнаказанно издеваться над людьми выборными, состоящими на общественной службе. Но за последнее время совсем уж замотали город всяческими ревизиями и поборами. И воевода подумал: кто-то копает ему яму. И он велел послать к магистрату полицмейстера с командою и стал собираться сам.

Когда воевода и полицмейстер вошли в палату, неукротимый Григорьев топтал ногами обрывки магистратского рапорта и кряхтел, будто дрова колол.

«Пляши, пляши, — усмехнулся про себя воевода. — А я вот тебя сейчас по указу семьсот двадцать четвертого года, да еще и рапорт в Москву. Допляшешься!»

Наконец Григорьев выдохся, остановился и только тогда заметил и воеводу и полицмейстера. Наступила тишина. Григорьев тяжело дышал, в глазах его горели злые огоньки. Воевода чуть улыбался. В этот момент со стороны Санкт-Петербургского тракта послышался заливистый звон бубенцов. Магистратские бросились к окнам и увидели мчащуюся во весь опор, окутанную снежной метелью курьерскую тройку.

Михаил Андреевич вспомнил любимую притчу «Коловратность» господина Сумарокова. Он выучил эту притчу наизусть, потому как за многие годы воеводства мудрость ее постигал все более и более:

Собака Кошку съела,

Собаку съел Медведь,

Медведя — зевом — Лев принудил умереть,

Сразити Льва рука Охотничья умела,

Охотника ужалила Змея,

Змею загрызла Кошка,

А мысль моя,

И видно нам неоднократно,

Что все на свете коловратно.

Григорьев же, видимо, этой притчи не знал, поэтому всегда уповал на случай.

Между тем тройка пронеслась по улице города, и у магистрата бубенцы всхлипнули и захлебнулись. Тут же дверь распахнулась, и в палату, гремя огромными ботфортами и стукнув палашом о косяк, вошел краснощекий с мороза красавец офицер.

— Подпоручик сенатской роты Дашков! — рявкнул он, ни к кому не обращаясь. — Воеводу ко мне! Мигом!

Воевода сделал шаг вперед, кивнул головой.

— Воевода Бобрищев-Пушкин к вашим услугам.

Дашков, вынув из-за пазухи бумагу с печатью на розовом шелковом шнурке и крякнув густо, строго обвел взглядом магистратских.

— Честь имею объявить указ ее императорского величества самодержицы всероссийской. — Он развернул бумагу и стал читать так, будто оду декламировал — «Всепресветлейшая, державнейшая, великая государыня Елисавет Петровна, самодержица всероссийская, сего генваря 3 дня всемилостивейше указать соизволила ярославских купцов Федора Григорьева сына Волкова, он же Полушкин, з братьями Гавриилом и Григорьем (которые в Ярославле содержат театр и играют комедии) и кто им для того еще потребны будут, привесть в Санкт-Петербург… и что надлежать будет для скорейшего оных людей и принадлежащего им платья сюда привозу, под оное дать ямские подводы и на них ис казны прогонные деньги. И во исполнение оного высочайшего ее императорского величества указу Правительствующий Сенат приказали: в Ярославль отправить нарочного сенацкой роты подпорутчика Дашкова и велеть показанных купцов… и кто им еще для того как ис купечества, так ис приказных и ис протчих чинов потребны будут… отправить в Санкт-Петербург с показанным нарочным отправленным в самой скорости.

Сей указ объявил: Генерал-прокурор князь Трубецкой генваря 4 дня 1752 года».

В наступившей тишине вдруг послышался всхлип. Дашков круто повернулся и увидел в дверях прислонившегося к косяку юношу.

— Кто таков?

Бобрищев-Пушкин, растерянный, огорошенный указом, остолбенел. До сих пор курьеры ее императорского величества смерчем проносились по городам и весям, чтобы смещать, ссылать, миловать. А тут — комедианты! Что ж это творится-то на белом свете! Это уж и вовсе коловратно!..

— Кто таков? — повторил вопрос подпоручик, потому что Ваня, услышав указ и не сдержавшись, испугался теперь своей дерзости и стоял, словно воды в рот набрал.

Воевода опомнился, схватил Ваню за рукав и подтолкнул к Дашкову.

— Вот этот, ваше благородие, и есть волковский комедиант Иван Дмитревский:

Дашков поднял Ваню и расцеловал в обе щеки.

— Экой ты красавец, братец! Что ж, собирайся, Ваня, в столицу, и не медля! — Заметив, что Ваня вздрогнул вдруг и дернулся, встретившись со злобным взглядом Григорьева, Дашков подивился: — Ты чего? Боишься кого?

И тогда воевода решил, что наступил его черед.

— Сей зарвавшийся регистратишко, — ткнул он пальцем в Григорьева, — сулил оному безвинному актеру волковскому пытку и смертное истязание.

Дашков отпустил Ваню и, взяв за грудки Григорьева, слегка приподнял.

— Ты что же, собачий сын, слуг государыни своей истязуешь? Указы Петровы забыл? Да ты же враг отечеству своему, поганая твоя рожа! Штрафовать его — и на цепь! Эй, кто там?

Полицмейстер выскочил за дверь, и в судейскую вбежали два солдата. Они вытолкнули Григорьева за дверь, и тогда Дашков приказал:

— Волкова ко мне! Мигом!


Длинной извилистой лентой обоз в окружении родственников, провожающих, любопытных медленно спустился от Полушкинской рощи и остановился у воеводского двора.

На крыльцо вышел Бобрищев-Пушкин с Марьей Ефимовной, за ними показались оба Майковы. Воевода оглядел обоз, поднял голову. Солнце уже осветило хлопья снега на верхушках деревьев и слизывало с синего неба остатки мглистых залысин.

Подошел Федор. Поклонился.

— Прощайте, Михаил Андреевич.

Воевода развел в недоумении руками: все никак не мог привыкнуть к этакой неожиданности.

— Вот она, брат Федор Григорьевич, фортуна-то… а? Денек-то будет на славу… На славу, — повторил он и часто заморгал глазами.

— Сохрани вас господь, Федор Григорьевич, — Марья Ефимовна грустно улыбнулась, тихо добавила: — Видно, больше не увидимся…

Федору до слез стало жаль эту добрую женщину и он, желая ободрить ее, ласково улыбнулся.

— Марья Ефимовна, чай, не за тридевять земель уезжаем! Бог даст, снова для вас в Ярославле играть станем.

Но им не суждено уже будет свидеться: вскоре после отъезда Федора старый и больной Бобрищев-Пушкин останется вдовцом и, не выдержав одиночества, тоже уйдет в мир иной, тихо и безропотно.

Федор тепло простился с Майковыми, предложил, шутя:

— А что, Василий Иваныч, может, с нами прогуляешься?

— И-и, Федор Григорьич! Кто знает, где лучше: на своем ли подворье, на чужой ли стороне! Поживу-ка с батюшкой в родном дому, а там бог весть…

Федор откланялся и отошел к обозу, к матушке и братанам своим Алешке и Ивану.

— Прости, матушка. Бог даст, ненадолго. — Он расцеловал ее мокрое от слез лицо. — Ну а вы, братцы, не падайте духом. Ежели кто играть на нашем театре захочет, препятствий не чините, пусть играют. А ты, Иван, Алешке-то помогай, трудно ему одному будет. А мы, может, прокатимся туда и обратно: день наш мраком сокрыт…

Подошел Дашков, вопросительно посмотрел на воеводу.

— С богом! — перекрестил обоз Бобрищев-Пушкин и махнул рукой.

— Тро-ога-ай!..

Заскрипели полозья, зафыркали лошади, забрехали перепуганные собаки. Обоз медленно, будто нехотя, потянулся к заставе.

Часть втораяТОРЖЕСТВУЮЩАЯ МИНЕРВА

Глава перваяПОКАЯНИЕ ГРЕШНИКА

«…ярославских купцов Федора Волкова с товарищи объявить при дворе е. и. в., а подпорутчика Дашкова в данных ему из Ярославской правинцыальной канцелярии на прогоны деньгах шесть Штатс-канторе».

Выписка из записи в журнале Сената. 29 января 1752 г.

Сержант сенатской роты Лодыженский уже сутки сидел в почтовом домике ямской станции Славянки, последней перед Петербургом, и «недреманным оком» следил в окно за Санкт-Петербургским трактом. Пустынен он был и безлюден. Вытянув трубочкой пухлые губы, дышал в расписанное зимними узорами стекло и, глядя в оттаявшее оконце, поеживался — лютые выдались в эту зиму морозы крещенские. Кого и привезет-то бедный Дашков — комедиантов живых или замерзшие кочерыжки? И что за нужда такая — людей по морозу гонять!

В кармане сержанта лежал приказ князя Трубецкого, чтоб ему, сержанту Лодыженскому, «ехать в Словянку и во оной объявленного подпорутчика Дашкова, как он тех комедиантов повезет, дабы сюда не проехали, смотреть недреманным оком, и когда он в Словянку приедет, то означенной посланный от меня ордер ему отдать и ехать с ним в Царское Село. И ежели е. и. в. в Царское Село прибыть еще не изволит, то ему, Дашкову, объявя сей приказ, чтоб он и с ними, комедиантами, в Царском Селе, не ездя из оного, дожидался приказу, ехать тебе в самой скорости и меня репортовать».

Вчера сержант уже «репортовал» князю, что сидит, мол, и бдит недреманным оком. Подумал было, не пора ль «репортовать» еще, чтоб не волновать его сиятельство неведением, да в это самое время и увидел на дальнем искрящемся снежной белизной склоне длинную темную ленту обоза.

«Слава те, господи! — облегченно вздохнул Лодыженский. — Непременно Дашков». — Он запахнул поплотнее шубу и вышел.

Почуяв жилье, лошади без понуканья прибавили шагу, и вскоре обоз втянулся в Славянку.

— Лодыженский! Ты что, брат, здесь делаешь? — К сержанту, путаясь в полах длинного тулупа с огромным поднятым воротником, подошел Дашков.

— Степан, ты ли? — не узнал подпоручика Лодыженский. — Тебя, дорогой, жду. Живы, что ли?

— Чуть живы, брат. Погреться надо, околеем совсем…

Пока возницы занимались обозом, Лодыженский устроил стонущих, кряхтящих и кашляющих комедиантов на просторном постоялом дворе. Здесь они и узнали, что в Петербург им пока дорога заказана, приказано сворачивать в Царское Село.

«Вот еще оказия!» — поморщился Дашков, однако, поразмыслив, успокоился: приказ его сиятельства он выполнил. И чтоб уж на последних верстах не дать промашки, объявил своим подопечным: