Весьма огорчен был Федор, когда спал с голоса его товарищ Антон Лосенко, сын разорившегося подрядчика Черниговской губернии — еще один земляк сиятельного графа. Он был привезен и определен в капеллу еще в самом начале царствования Елизаветы — семи лет от роду. Теперь, в шестнадцать, голос его «сломался».
Антон не то чтобы не любил театр, он был к нему равнодушен. И когда пел в хоре, его мало трогало то, что происходит на сцене, — он просто любил петь. Единственной страстью его всегда оставалось рисование. Это и сблизило его с Федором, который никогда не оставлял своего увлечения. Талант художника у Антона был врожденный. Он умел видеть то, что для других было либо недостойным, либо не заслуживающим внимания, но составляло ту часть вечной природы, без которой мир терял свою первозданную гармонию. Антон мечтал создать свой художественный мир, который мог бы отразить его собственную безграничную сущность. А поскольку сущность его натуры покоилась на безыскусной правде, то она и была для него основой добродетели в искусстве. Правдивость, естественность, считал он, есть первое непременное условие порядочного человека и порядочного художника. Способность же прочувствовать искренность своего собственного воображения зависит только от меры творческой способности.
Федор был старше Антона на девять лет, но никогда не чувствовал этой разницы в возрасте. Годы, проведенные при дворе, рано обострили ум и чувства Антона, окончательно укрепили его в тех убеждениях, которые поначалу не имели четких очертаний. Придворный этикет в быту и искусстве не только не сковал его воображение своими условными формами, но, напротив, внушил к ним неприязнь, как к чему-то противоестественному, чуждому природе человеческой.
То, что Антон к сцене равнодушен, было известно и Арайи. Поэтому бывший альт ждал лишь одного решения — отправки обратно в Малороссию. Когда ж решение было наконец учинено, Антон не сразу сообразил — не во сне ли он то слышит? Его не отсылали домой, не посылали даже вслед своим товарищам в Шляхетный корпус — ему надлежало быть учеником Ивана Петровича Аргунова. Молодой, но уже известный в светских кругах живописец, Аргунов прославился как неподражаемый мастер парадного портрета.
Не ожидавший такого поворота в своей судьбе, впечатлительный по натуре, Антон был поражен. Даже в мыслях не смел он мечтать о таком счастье: «Знать, на все волья божья!» Однако, как объяснил ему Арайи, не божий промысел был тому виною, а воля графа Алексея Григорьевича Разумовского, которому он делал на гербовых листах замысловатые золотые виньетки да заставочки, предназначенные, видно, для ясного взора самой государыни. Граф-то и попросил Ивана Ивановича Шувалова устроить судьбу юного талантливого художника.
Часто посещая спектакли придворной французской труппы, Федор познавал тайны сценического искусства классицизма, безраздельно господствующего в ту пору на театральных подмостках Европы. У оперлетов познать это он не мог, для них в игре существовали свои условности. Да и под самой игрой они разумели лишь блестящее исполнение своих коронных арий. Выйдя на край сцены, певец забывал и о своем партнере, и о хоре, и о самом действии, он самозабвенно пел, исполнял то, что было написано композитором только для него и ни для кого другого. Жестами и мимикой он лишь помогал своему голосу проявиться в полной мере, и с драматической игрой это никак не соотносилось. Так пели Джорджи со своей женой, Салетти, Роза Руванетти-Бон, искусство которых было «достойно удивления», так пел даже темпераментный Полторацкий. Оперлеты считали, что сама музыка — это уже высшее проявление игры, которая действует на чувство, разуму неподвластное.
Александр Петрович Сумароков хотел видеть в оперном спектакле единение поэзии и музыки, сценического действия и пения.
Я в драме пения не отделяю
От действа никогда;
Согласоваться им потребно навсегда, —
писал он, признавая все ж за первейшее — «действо», котором разум склонял чувство к повиновению гражданскому долгу. Творцам же итальянской оперы, созданной для русской придворной сцены, не было никакого дела до глубокомысленных поучений российского драматурга. В отличие от него они меньше всего хотели поучать императрицу. В их намерения входило представить ее «достохвальные свойства», в чем они с непременным фурором и «ко всеобщему удовольствию» и преуспевали. Федор и сам часто замечал за собой, что, когда поет в хоре, забывает о самом действии. Да и как можно было не забыть о нем, коли славил хор те добродетели, которые могли быть приложимы к любой опере Арайи. Доводилось ему петь и небольшие арии на итальянском языке, и пасторальки, где позволял он себе, как и другие певцы, либо слегка лукаво улыбаться, либо слегка мило грустить: это было в правилах игры и нравилось смотрельщикам.
Спектакль шел за спектаклем, а когда наступили святки, увеселениям, казалось, не будет конца. И в этой круговерти недосуг было и о себе подумать. Не знали еще о ту пору ни Федор, ни Григорий, что не оставлены они в забвении.
9 февраля 1754 года его сиятельство действительный камергер, Шляхетного кадетского корпуса и Ладожского главного канала директор князь Борис Григорьевич Юсупов указал в своем ордере инспектору корпуса подполковнику барону фон Зихгейму:
«…Ее императорское величество указала находящихся в Москве российских комедиантов Федора и Григорья Волковых определить для обучения в Кадетской корпус… жалованье на содержание их производить в год Федору Волкову по сто рублев, Григорью Волкову по пятидесят Рублев… Того ради извольте, ваше высокоблагородие, показанных комедиантов Волковых в Кадетской корпус принять и во всем как содержать, так и обучать против находящихся ныне при том корпусе певчих и комедиантов, а когда оныя в корпус вступят, меня репортовать.
Нашего высокоблагородия охотный слуга
Б. Г. Юсупов».
В тот день Федору исполнилось двадцать шесть лет. Хотя и скромно отпраздновал он свой день рождения среди певчих и итальянских актеров, однако и об этом, видно, было доложено великой княгине, ибо на следующее утро он приглашен был ею в свои апартаменты.
Дежурный преображенец щелкнул каблуками и отворил перед Федором дверь. Екатерина Алексеевна была одна. Она встала из-за небольшого рабочего столика, за которым что-то быстро писала, и, улыбаясь, легкой походкой подошла к Федору. И Федор невольно отметил, что великая княгиня чуть ниже его ростом без той пышной прически, с которой она всегда выходила в театр. Одета она была в светлое платье и оттого совсем не казалась такой надменной и величественной, какой он привык ее видеть. На лице великой княгини, лишенном пудры и красок, выделялись чуть воспаленные от частого нюханья табака крылья маленького носа. И вот эта отличность совсем не царственного носа дала возможность Федору почувствовать себя если уж не раскованно, то, во всяком случае, спокойно: и царственные особы не лишены слабостей человеческих. Он поклонился.
— Здравствуйте, Федор Григорьевич, — сказала Екатерина Алексеевна с легким немецким акцентом. — Что же это вы скрываете от нас свои маленькие домашние праздники? Нехорошо. Садитесь, пожалуйста. Мне давно хотелось поговорить с вами. — Великая княгиня опустилась в кресло и кивком головы еще раз предложила Федору сесть.
Федор сел в кресло напротив и уперся ладонями в подлокотники — все-таки стоя он чувствовал себя свободнее.
— Федор Григорьевич, расскажите мне, пожалуйста, о своем театре. О ярославском. Я давно хотела просить вас об этом.
— Право, не знаю, ваше высочество, стоит ли это вашего внимания…
— Стоит, Федор Григорьевич, стоит! Я ведь спрашиваю не из праздного любопытства: мне интересно знать причины, побудившие вас к устроению театра. Так я слушаю.
И Федор, не торопясь, стал рассказывать, как родилась у него мысль о театре, как играли они в купеческом амбаре и открывали новый театр в Полушкинской роще. Вспомнил добрым словом воеводу Бобрищева-Пушкина и помещика Майкова. Никогда доселе не вспоминал он прошлое. Будто и вспоминать-то нечего было, а поди ж ты, вон сколько всего накопилось, и не выскажешь за один раз.
— Ах, ваше высочество! — опомнился вдруг Федор. — Простите меня, что-то я заговорился, совсем утомил вас. Но мы так редко вспоминаем о своем прошлом…
— И напрасно! Наше прошлое — это страницы нашей истории, и их нужно беречь. Увы, мы часто бываем расточительны. А искусство мстит нам за это. С дурным знанием русского быта нельзя сочинять из русской истории… — Екатерина Алексеевна задумалась.
И Федор воспользовался паузой, чтобы поблагодарить великую княгиню за то, что она сделала для него и его товарищей по театру, но великая княгиня перебила его:
— Оставьте ваши благодарности, Федор Григорьевич: российский театр — наша общая забота. Он пока молод, но ведь у него большое будущее, ибо и творят его молодые. Кстати, вы знакомы с Михаилом Матвеевичем Херасковым?
— Пока еще тешу себя надеждой, ваше высочество.
— Михаил Матвеевич — пасынок князя Никиты Юрьевича Трубецкого, а князь был другом Кантемира. Общение со столь образованными молодыми людьми вам бы не повредило. Не упускайте такие возможности, друг мой. А кто ж ваши друзья?
— Мои товарищи по театру, ваше высочество. Меньше друзей — меньше потерь…
— Это так, — согласилась великая княгиня. — Друзей всегда тяжело терять, но и ненамного легче находить их. А находить надо — в них наша опора. — Екатерина Алексеевна задумалась, глядя поверх головы Федора, и вдруг спросила: — Скажите, Федор Григорьевич, вам нравится итальянская опера?
— Итальянскую оперу нельзя не любить, ваше высочество, ни слушателям, ни исполнителям. Она учит понимать высокую музыку и тем самым возвышает наши чувства.
— Я вижу, вы остались довольны этой школой?
— О да, ваше высочество! Я так вам благодарен. И думаю, для каждого актера обучение в этой школе было бы лестно. Однако… — Федор замялся.
— Говорите.