Этот древний миф, превращенный западноевропейскими либреттистами в пикантный анекдот, Сумароков истолковал как трагедию верной любви, разрушенной вмешательством безжалостных богов. Его Цефал, отвергший любовь богини Авроры, обретает духовное превосходство над небожительницей, ибо безнравственно повиноваться воле развращенных богов. В финале богиня Аврора оплакивает погубленную ею Прокрис и тем самым сознает свою погрешимость.
Сумароков и здесь показал себя страстным защитником человека от неумолимых жестоких сил, от слепого рока. Такой зоркости взгляда в глубину Овидиевой мысли не было ни у одного из поэтов, писавших до него. Музыку оперы для малого состава оркестра сочинил Франческо Арайи.
Первое и второе действия спектакля связывал танцевальный дивертисмент — фантастическая феерия на фоне сказочных декораций Валериани и Перезинотти. Завершал же оперу балет «Баханты», близкий по сюжету к грустной истории Цефала и Прокрис, — история любви Орфея и Евридики.
«Орфей, лишившись супруги своей Евридисы… удалился от света и скрылся на горах фракийских, довольствуясь одним своим пением…» Как Цефал отверг любовь богини Авроры, так и Орфей остался верен памяти своей возлюбленной супруги. И тогда оскорбленные и разгневанные женщины фракийские напали на Орфея в день праздника Бахуса «и его умертвили».
Спектакль шел в театре Зимнего дворца в присутствии императрицы, наследника с супругою, первых вельмож государства, именитых иностранных гостей и дипломатов. Опера потрясла зрителей игрой русских исполнителей, волшебными декорациями, изумительными феерическими эффектами, божественными полетами богинь и героев. Но главное — стало очевидным, что русские исполнители отныне заставили разделить с собой славу лучших оперных певцов непревзойденных доселе в этом искусстве итальянцев.
Партию Прокрис пела юная Белоградская, дочь хормейстера и племянница лютниста, Цефала — Марцинкевич.
«Санкт-Петербургские ведомости» писали в ту пору, что «шестеро молодых людей русской нации» сделали «сие театральное представление… по образу наилучших в Европе опер. Несравненный хор из пятидесяти певчих состоящий, украшение театра и балеты между действиями сия оперы производили немалое в смотрителях удивление… Все как в ложах, так и в партере, равномерным многократным биением в ладони общую свою апробацию изъявили».
Яков Штелин не мог не отметить, что «слушатели и знатоки дивились прежде всего четкому произношению, хорошему исполнению длинных арий и искусным каденциям этих сколь юных, столь и новых оперистов; об их естественных, не преувеличенных и чрезвычайно пристойных жестах здесь нечего и упоминать».
О том, что постановка оперы на русском языке стала событием не только культурной жизни России, но и Европы, свидетельствует то, что еще до премьеры оперы о ней уже писал один из музыкальных французских журналов: «На театре в малых апартаментах Зимнего дворца в присутствии ее императорского величества состоялась репетиция русской оперы… Исполнителями этой пиесы явились малолетние певчие капеллы, за исключением одной юной девицы, которая выступила в партии Прокрис. Удивления достойно, как столь молодые люди, из которых старшему едва исполнилось четырнадцать лет, передают свои партии с такой силой, вкусом и точностью… В особенности выделяется певец, носящий имя Гаврилы, обладающий выгодной внешностью и высоким талантом…»
Нет сомнения, что «носящий имя Гаврилы» — это тенор Гаврила Марцинкевич, поражавший современников красочным тембром.
Повинуясь заклинаниям Тестора, как писали газеты, «театр переменяется и преобращает день в ночь, а прекрасную долину — в пустыню преужасную»; «Цефал вихрем подъемлется на воздух и уносится из глаз»; «Аврора нисходит с небес». Под треск фейерверков, в мерцающих переливах разноцветных огней исчезали холмы и горы и вдруг ярко зеленели райские кущи.
Полный триумф оперы завершился высочайшим награждением всех ее участников — императрица была довольна: наконец-то она почувствовала себя в «русском Версале».
После аудиенции у великой княгини год назад Федор скорее почувствовал, нежели понял, что за ее слишком уж бросающимся в глаза интересом к исконно русскому быту скрывается нечто большее, нежели вполне понятное искреннее желание иностранки лучше понять страну, в которой ей предстояло жить.
В ту пору ни великой княгине, ни, конечно уж, никому иному не были известны рождающиеся помыслы Ивана Ивановича Шувалова и Никиты Ивановича Панина, дипломата и будущего воспитателя великого князя Павла Петровича, о том, чтобы выслать Петра Федоровича из России в его Голштинию, и, может быть, — с его супругою Екатериной Алексеевной. Помыслы эти не имели еще четких очертаний, но сама идея объявить наследником Павла вместо его отца витала в умах государственных мужей, хорошо помнивших мрачные времена бироновщины.
Великая княгиня по молодости лет помнить об этом не могла, да ее и не было еще в те годы в России, но она об этом прекрасно знала. Именно оттого и не позволяла себе каким бы то ни было образом воскресить своим поведением в памяти людей, помнивших картины тех времен. Федор, часто наблюдавший ее последнее время, понял это и оценил.
При дворе ничего не остается тайным, да это и не составляло секрета, что самое живое участие в судьбе ярославских актеров приняла именно она — великая княгиня Екатерина Алексеевна. Считавшая себя драматической сочинительницей, она интересовалась театром не только как покровительница сценического искусства, но и как человек, умеющий ценить все тонкости профессионального мастерства. Екатерина Алексеевна любила бывать на репетициях спектаклей, умела дать дельный совет в выборе старинного русского платья и щедро снабжала актеров этими платьями из своей богатой коллекции, которую постоянно пополняла.
Как бы там ни было, Федор видел в великой княгине того человека, который наиболее всех из влиятельных особ понимал общественную роль театра, его просветительскую значимость, который искренне стремился к созданию национального театра. И это не могло не подкупить его. Поэтому, когда Федор в очередной раз вошел по приглашению великой княгини в ее кабинет, он не чувствовал уже себя таким скованным, как при первой аудиенции. Более того, он искрение считал, что может быть свободным в выражении своих мыслей, не боясь быть непонятым.
Впрочем, подобного заблуждения не избежит чуть позже и сам великий Вольтер, когда с восторгом откликнется на предложение только что вступившей на престол Екатерины Второй печатать в России запрещенную во Франции «Энциклопедию». И только трезвый ум непреклонного Дидро охладит его неумеренный пыл: «Нет, мой дорогой и очень знаменитый брат, мы ни в Берлине (у Фридриха II. — К. Е.), ни в Петербурге не будем кончать «Энциклопедию»… Наш девиз — никакой пощады суверенам, фанатикам, невеждам, сумасшедшим, тиранам, и я надеюсь, Вы к нему присоединитесь».
На этот раз Екатерина Алексеевна напомнила Федору о их старом разговоре.
— А что, Федор Григорьевич, помните вашу мечту о русской опере?
— Ваше высочество, вы сами подали мне эту мысль, а я только осмелился высказать ее вслух.
Великой княгине, видимо, понравился ответ — она улыбнулась.
— Не будем считаться славою. Как бы то ни было, наша мечта осуществилась гораздо раньше, чем мы могли даже предполагать. Я довольна. Теперь скажите, дорогой Федор Григорьевич, когда вы мне рассказывали о своем ярославском театре, то помянули тогда цели, ради которых оставили свои торговые дела. Так вот, любопытно, как вы считаете, добились вы теперь этих целей?
Федор вздохнул глубоко и развел руками.
— Увы, ваше высочество!.. Мне горько это говорить, но вы просили меня быть искренним. Ваше высочество, если вы изволите помнить, я мечтал начинанием своим подать со сцены согражданам пример чести и достоинства, показать им образцы высокой добродетели, чтоб вспомнили они о своем предначертании в этом мире суеты. Не может же человек сам себе добра не желать!..
— И что же?
— Ваше высочество, не обессудьте: не вижу заслуги своей в том, чтоб пример чести и достоинства показывать людям заведомо честным и достойным. К чему мои тщетные монологи о доблести, обращенные к людям, которые сами служат примером воинской и гражданской доблести? К чему разбрасывать зерна на засеянное поле, когда есть огромное поле, и невспаханное, и незасеянное?
Великая княгиня не перебивала, вспоминая вчерашний разговор. Иван Иванович Шувалов упомянул императрице о своей беседе с Ломоносовым о том, что-де великий просветитель скорбит о театре, подобном Шакеспирову, который послужил бы на пользу народному просвещению. Императрица слушала рассеянно, не стараясь даже понять, о чем говорил ей милейший Иван Иванович, а потом перебила его, вспомнив какой-то спектакль французской труппы. Великая княгиня вступать в разговор сочла неуместным.
— И что же, Федор Григорьевич, вы полагаете, что, засеяв это поле, мы получим добрые всходы?
— Ваше высочество, разве можно в этом сомневаться! Человек, лишенный добродетели, не может быть свободным гражданином своего Отечества, и на него нельзя положиться как на члена общества. Только примеры высоких гражданских образцов могут послужить ему тяжким укором и исправить его нрав…
Федор долго еще рисовал перед великой княгиней радужные картины театрального просветительства, очищающего человека от низменных страстей и возвышающего его в собственном сознании. Грандиозный успех первой оперы на русском языке взбудоражил его воображение, и то, к чему он стремился всю жизнь, казалось теперь ему не такой уж и недостижимой мечтой. Он чувствовал это всем своим существом. И это было не наитие — это было ощущение времени.
Федор споткнулся на полуслове и замолчал, тяжело дыша.
— Благодарю вас за искренность, Федор Григорьевич. Я в ней никогда не сомневалась. Россия — великая держава, и не след ей плестись в хвосте у Европы. Россия сама должна подавать пример гражданской чистоты и нравственности всем другим народам. Она заслужила это право веками страданий и унижений.