Федор Волков — страница 40 из 57

— Вам очень больно?..

— Не извольте беспокоиться, ваше высочество! Дрянь рана, совсем дерьмовая… — Зиновьев незаметно, однако ж довольно ощутимо наступил Орлову на ногу. Орлов опомнился и покраснел. — Не больно, ваше высочество…

Великая княгиня словно и не заметила оплошность голубоглазого красавца, она оживилась.

— Расскажите, пожалуйста, как это случилось. Это, должно быть, очень интересно. Вас, — она смерила взглядом блестящих глаз сидящего Орлова, — и могли ранить! Не представляю…

— Ваше высочество, в бою всякое бывает! Скажи, Зиновьев! А это, — он поднял раненую руку, с презрением посмотрел на нее, — это, ваше высочество, можно сказать, из-за угла, сбоку, сволочь, пырнул штыком. Ну, уж я ему кишки и выпустил. — Орлов обнажил в улыбке крепкие белые зубы, вспоминая, как он ловко выпустил кишки мордастому капралу. И, снова опомнившись от толчка Зиновьева, вздохнул. — Совсем это неинтересно, ваше высочество. — Орлов подумал, чем бы еще рассеять тоску великой княгини, и, вдруг вспомнив о чем-то, толкнул локтем в бок Зиновьева. — Вот, ваше высочество! Пусть Зиновьев расскажет, как он в прусском обозе…

— Это тем более неинтересно, поручик, — сурово осек его Зиновьев.

Екатерина Алексеевна встала, за ней поднялись офицеры.

— Что ж, скромность украшает героя. Тем более каждое свидетельство боевого офицера говорит гораздо больше, нежели сухая штабная реляция. Звуки боевых труб и пушечную пальбу мы слышим лишь на сцене нашего театра… Кстати, господа, советую: ваш заслуженный отдых может очень даже скрасить наш русский театр, особенно если вы соскучитесь по пушечной пальбе. — Екатерина Алексеевна улыбнулась и протянула офицерам руку. — Я прощаюсь с вами, господа, и благодарю, мне было очень интересно, поверьте.


Спустя некоторое время Григорий Орлов был назначен личным адъютантом могущественного графа Петра Ивановича Шувалова. Об этом он не смел и мечтать.

Отец Григория, Григорий Иванович Орлов, был тоже беспримерной храбрости офицер и отличался мужеством во всех Петровых войнах и походах. В последние годы жизни он получил Новгородское губернаторство, но состояния не нажил: после его смерти осталось пять сыновей да маленькое именьице в Бежецком сельце. Заслуги отца перед Отечеством были забыты, и когда второй его сын Григорий окончил Шляхетный корпус, он был выпущен подпоручиком не в столичный гвардейский, а в линейный полк. И вот теперь свое неожиданное назначение к графу Петру Шувалову он воспринял как милостивый дар судьбы.


По весне, «по неспособности реки, а потом за неимением моста», представления на Васильевском острове, отрезанном от центральной городской Адмиралтейской части, перестали приносить всякий доход. Да и та малая выручка, которая случалась от продажи билетов, собираема была подьячими и шла в казну.

Из пяти тысяч, пожалованных императрицей на содержание театра, тысяча рублей шла на жалованье директору, двести же пятьдесят — надзирателю. Того же, что оставалось, едва хватало на сальные свечи, да плошки, да на жалованье актерам, чтоб только с голоду не перемерли. А костюмы, бутафория, декорации, машины!..

Сумароков ходил мрачнее тучи и на чем свет стоит бранил придворную контору, подьячих и обе иностранные труппы, французскую и итальянскую, на которые казна тратила более сорока тысяч в год!

— О, земля Русская! — потрясал он кулаками. — Мало тебе было татарского нашествия, мало, стать, было и немецкого засилья, на тебе еще и саранчи заморской, набивай утробу Сериньям да Локателлям! Что это творится-то?

«А вместо моей труппы ныне интересуются подьячия, собирая за мои трагедии по два рубли и по рублю с человека, — гневно писал он Ивану Ивановичу Шувалову, — а я сижу, не имея платья актерам, будто бы театра не было. Сделайте милость, милостивый государь, окончайте ваше предстательство; ибо я без оного дирекцию иметь над театром почту себе в несчастие… Помилуйте меня и сделайте конец, милостивый государь, или постарайтесь меня от моего места освободить».

Стараниями Шувалова Сумарокову наконец было предоставлено право оставлять денежные сборы в пользу театра. Ненавистные ему подьячие были устранены от театральных денег. А когда понял Александр Петрович, что сие все значит, вконец остервенел.

«…а всего прибытка нет пятисот рублев, не считая, что от начала театра на платье больше двух тысяч истрачено, — снова пенял он своему благодетелю Ивану Иванычу. — Словом сказать, милостивый государь, мне сбирать деньги вместо дирекции над актерами и сочинения и неприбыльно, и непристойно; толь иначе, что я и актеры обретаемся в службе и в жалованьи ее величества, да и с чином моим, милостивый государь, быть сборщиком не гораздо сходно… сборы толь противны мне и несродственны, что я сам себя стыжусь: я не антрепренер — дворянин и офицер, и стихотворец сверх того.

И я, и все комедианты, припадая к стопам ее величества, всенижайше просим, чтобы русския комедии играть безденежно и умножить им жалованье. А сбора, чтобы содержать театр, быть не может, и все это унижение от имени вольного театра не только не приносит прибыли, но ниже пятой доли издержанных денег не возвращает, а очень часто и день не окупается; а мне — всегдашние хлопоты и теряние времени, вашему превосходительству — всегдашняя докука. Одно римское платье, а особливо женское, меня довольно мучило и мучит; то еще хорошо, что от великой княгини пожаловано».

Если великая княгиня еще помогала, чем могла, то императрица начала гневаться — письма Сумарокова шли бурным потоком: с угрозами уйти в отставку, бросить сочинительство, с просьбами о помощи, с попреками.

— Боже мой! — воскликнула она однажды. — Иван Иваныч, ради всех святых, избавьте меня от этого Сумарокова! От одного имени его меня мучит ужасная мигрень!

Ах, если б Шувалов упоминал императрице обо всех письмах Сумарокова! «Докукам от меня к вам и моим несносным беспокойствам числа нет, — признавался ему сам поэт и добавлял: — Я вашему превосходительству скучаю, это правда; да что мне делать? Ежели бы мое представление и весь прожект был апробован, ни малейшей бы от меня докуки не было никому».

— Что ж еще-то от меня хочет? — гневалась императрица. — Уж, кажется, ни в чем от меня ему отказу нет. Что ж еще-то?

— Ваше величество, — мягко успокоил ее Шувалов, — русский театр обязан своим происхождением вам. И у русских людей, как и у Сумарокова, нет слов, чтобы возблагодарить вас за вашу щедрость.

— Вы, Иван Иваныч, готовы приласкать каждого. Не слишком раскрывайте пред всеми свое сердце. — Она помолчала, успокаиваясь. — Итак, чтобы покончить с этим?..

— Матушка-государыня! Театр на Васильевском острову не слишком пригож для смотрельщиков. Соблаговолите указать, дабы русский театр мог представлять на сцене театра вашего величества.

— Как? А Сериньи? А Локателли? Куда ж я их, батюшка Иван Иваныч?

— Ах, ваше величество! Так они ж не каждый день играют, сцена ведь бывает и пуста.

— Ну, это другое дело, — согласилась императрица. — Велите заготовить указ. И покончим с этим.

Вскоре Сумарокову было высочайше указано, что на оперной ее величества сцене «могут русские комедии представлены быть во все те дни, в которые не будут представлены италианские и французские театральные действия».

Обыкновенно иностранные труппы представляли по вторникам и пятницам. Русской труппе был отведен четверг. Об этом и объявили в «Санкт-Петербургских ведомостях»: «По четвергам будут на большом театре, что у летнего дому, представляемы русские трагедии и комедии, и будут зачинаться всегда неотменно в шесть часов пополудни. Цена та ж, которая была прежде. Ливрея впускаема не будет».

Сбор денег поручили копиистам, честь дворянина и офицера Сумарокова была соблюдена. Честь театра заколебалась. Оказалось, что и четверги, отпущенные русской труппе, были не во власти ее директора.

«Милостивый государь! — снова писал он Шувалову. — Несколько праздников было по четверткам, и для того я в те дни играть не мог; а ныне, на котором театре мне играть, — я не ведаю, там Локателли, а здесь французы. А я, не имея особливаго театра, не могу назначить дня без сношения с ними, да и им иногда знать нельзя. Что мне в таком обстоятельстве делать?»

И тогда русской труппе было дозволено играть везде, где была сцена: в новом театре в Зимнем деревянном дворце, «на придворном театре за деньги», в Оперном доме подле Зимнего деревянного дворца, при дворе в комнатном театре… Играли для людей всякого звания и для знатных смотрельщиков; за деньги и бесплатно; в римских костюмах — киевских воинов и в запорожских — французских мещан. Играли Сумарокова и Мольера, Руссо и Гольберга, Данкура и Детуша, Корнеля и Леграна.

Иван Иванович Шувалов не успел вздохнуть с облегчением.

«Милостивый государь! Три представления не только не окупилися, но еще и убыток театру принесли, свеч сальных не позволяют иметь, ни плошек, а восковой иллюминации на малый збор содержать никак нельзя…

Подумайте, милост. государь, сколько теперь еще дела: нанимать музыкантов; покупать и разливать приказать воск; делать публикации по всем командам; делать репетиции и протч.; посылать к Рамбуру по статистов; посылать к машинисту; делать распорядок о пропуске; посылать по караул.

А людей только два копеиста — они копеисты, они разсыльщики, они портиеры.

…и к кому я не адресуюсь, все говорят, что-де русской театр партикулярной, ежели партикулярной, так лутче ничего не представлять. Мне в етом, милост. г., нужды нет никакой и лутче всего разрушить театр, а меня отпустить куда-нибудь на воеводство или посадить в какую коллегию…»

Сумароков все еще витал в заоблачных высях, вспоминая блаженной памяти времена Шляхетного корпуса, когда сцена его всегда была к услугам кадет; когда сама императрица, своими руками украшала богатейшие наряды кадет-актеров собственными бриллиантами; когда в ничем не омраченном поэтическом вдохновении он каждый год писал по трагедии, а то и по две; когда не приходило ему и в голову заниматься подлыми «зборами», сальными плошками и актерской рухлядью; когда остерегал он божественным словом поэта великих мира сего от пагубы низменных страстей.