Федор Волков — страница 52 из 57

И ничуть не омрачил случай этот всеобщего веселья.


Для Федора наступили горячие дни. Он попросил Михаила Матвеевича Хераскова, не мешкая, приказать резать доски для печатания в университетской типографии афиш и либретто маскарада под титулом: «Торжествующая Минерва, общенародное зрелище, представленное большим маскарадом в Москве 1763 года, генваря дня». Херасков же подыскал из своих студентов и доброго переписчика стихов, чтоб размножать их и раздавать для запоминания участникам шествия.

Федор не стал искать для стихов композиторов, полагая, что для сочинения новых мелодий и их разучивания не достанет ни времени, ни усилий: он воспользовался мотивами тех песен, которые хорошо были известны городским жителям — и фабричным людям, и студентам, и солдатам. Нужно было заучить только новые слова.

Против Головинского дворца решено было устроить катальные горы, карусели, качели. Федор попросил у Гоф-интендантской конторы для устроения всего этого знающего человека. И прежде всего при катальных горах начали строительство деревянного театра, в котором, как обещала афиша, «представят народу всякие игралища, пляски, комедии кукольные, гокус-покус и разные телодвижения, станут доставать деньги своим проворством; охотники бегаться на лошадях и прочее».

Отбирать будущих актеров для маскарада в университете, гимназиях, Заиконоспасской академии, казармах, на фабриках Федор разослал товарищей своих — Ивана Дмитревского, Якова Шумского, Алексея Попова, братьев Григория и Гавриила.

— Ежели каждый две сотни охотников наберет, то будет и довольно, — напутствовал их Федор.

В Малороссию был срочно послан нарочный с приказом сотнику Полтавского полка Петру Троницкому закупить волов, лошадей, козлов, баранов и немедля доставить вместе с повозками и фуражом в Первопрестольную.

Недалеко от Головинского дворца в специально построенном обширном сарае устроили «верфь». Здесь под командою живописного мастера и театрального архитектора Градици десятки плотников строили гондолы и огромную баржу на полозьях. Баржа была уже почти готова, и живописец Московского арсенала Михаил Соколов с тремя учениками начал наносить на ее крутые бока замысловатые рисунки по трафаретам. Для команд этого «флота» Федор приказал портному мастеру Рафаилу Гилярди пошить шкиперское платье, а для лошадей, которые будут везти гондолы, — цветные попоны.

Сорок пять швей под командою Гилярди день и ночь шили знамена, епанчи, камзолы, штаны, платки, балахоны, платья, чепцы — все, что рождалось в эскизах под искусною рукой Федора Горяинова, сразу понявшего и оценившего фантастический замысел Федора Григорьевича.

В Немецкой слободе в огромных амбарах, снятых у местных жителей, работали башмачники, чулочники, перчаточники; изготовляли зеленые венки, ветви и венецианские перья; стучали жестянщики, выклепывая на правúлах тысячи плошек для ночного освещения улиц и площадей. Тут же артели плотников и столяров мастерили причудливые кареты и коляски, тачки и рыдваны, арки и щиты, а вслед за ними художники расцвечивали все это яркими красками.

Федор успевал всюду, помогал мастерам, набрасывал эскизы, следил, чтоб не было в маскараде разнобою ни в цвете, ни в платьях, ни в механизмах, — при всей безудержной фантазии всё должно быть едино по замыслу, ничто не должно резать глаз заплатою.

Особо следил за масками, которые готовили под командою итальянца Бельмонти. Сам изготовил не один десяток эскизов: он-то лучше всех знал, чего хотел. Каких рож тут только не было: чванливых и спесивых, пьяных и развратных, колдунов и колдуний, ябедников и крючкотворов; морд — свиных и ослиных, козлиных и бычьих, кошачьих и лисьих…

Работа шла полным ходом. Не забывал Федор еще и еще раз пройти или проехать и по Басманным, и по Покровке.

На всем пути шествия маскарада ровнялись улицы и площади — срывались холмы и засыпались ямы, бутились лужи, и все это тщательно утрамбовывалось, чтоб не было шествию в пути никакой задержки.

Не забыл Федор в суете этой и о собственном доме, где зимовать придется, — об Оперном театре: приказал утеплить сам театр, расширить гримерные для оперистов и танцовщиков.

День и ночь для Федора слились воедино.


Херасков каждый день приносил новые стихи к маскараду. Начало, которым должно было открываться шествие, Федору очень понравилось:

Светило истинны и честь кому любезна,

Для тех сердец хула порокам преполезна.

Ничто не судит так всеобщия дела,

Как смех дурным страстям, а честности хвала.

Пора бы уж начать разучивать и хоры, но хоров не было: Сумароков как в воду канул, молчит и знать о себе не дает. Посетит его вместо поэтического вдохновения житейская обида, и уповай тогда только на случай. Но на случай уповать Федор не мог и тогда решил сам попробовать написать стихи для хора на мотив известной в ту пору бывальщины: «Станем, братцы, петь старую песню…» Не боги горшки обжигают!

Вспомнил Федор Жегалу — что ж он пел тогда у храма Василия Блаженного?.. Ну, конечно, свою любимую:

На стругах сидят гребцы, удалые молодцы,

Удалые молодцы, все донские казаки…

Попробовал Федор на голос и донскую песню и бывальщину — схож оказался мотив. Тут уж и слова ждать не заставили, будто сами на бумагу ложились, как только придумал он припев о «златом веке»:

О златые золотые веки!

В вас щастливо жили человеки.

Вот оно — царство справедливости, вечная мечта человечества: о мире без распрей, о равенстве всех людей, рожденных свободными и гордыми, когда их сердцами станет править лишь любовь к ближнему своему:

Станем, братцы, петь старую песню,

Как живали в первом веке люди.

Землю в части тогда не делили,

Ни раздоров, ни войны не знали.

Так, как ныне солнцем все довольны,

Так довольны были все землею…

Все свободны, все были богаты,

Все служили, все повелевали.

Их языком сердце говорило,

И в устах их правда обитала.

На сердцах их был закон написан:

Сам что хочешь, то желай другому.

Страх, почтенье неизвестны были,

Лишь любовь их правила сердцами.

Так прямые жили человеки…

Те минули золотые веки!

О златые золотые веки!

В вас щастливо жили человеки.

Наконец-то появился Сумароков! В день коронации ему был пожалован чин действительного статского советника, что приравнивалось к воинскому званию генерал-лейтенанта. Однако новоиспеченный генерал не только не возгордился, не только не остался благодарен государыне за высочайшую милость, но словно пощечину получил. Раздражение свое и скрывать не пытался.

— «Слово»-то мое тю-тю, Федор Григорьич! — с порога объявил он, забыв даже поздороваться. — Высочайше приказано даже не печатать: недовольна государыня штилем моим. Неуж я и писать разучился, а?

— А может, не в штиле дело-то, Александр Петрович?

— Тело и душа в поэзии едины, друг мой! Не понравилось, вишь, государыне, что правду я в своем «Слове» молвил. А кто ж, кроме поэта, самодержцу и правду-то скажет? Гришка, что ль, Орлов, дружок твой?

— Александр Петрович!..

— Ну-ну… Однако в одном указе уместились… — Сумароков посмотрел в потемневшие глаза Федора и поспешил обнять и облобызать его троекратно. — Ну, здравствуй. Прости меня, старика, совсем злой стал и болтаю лишнего. Вот и матушке, видно, в «Слове» своем наболтал. Однако я все же отыграюсь! — Он достал из кармана камзола листки. — Садись, слушай. Я ведь все равно кого надо проберу — не мытьем, так катаньем. Какой хор я тебе привез! — И он стал читать:

Прилетела на берег синица,

Из заполночнова моря,

Из захолодна океана:

Спрашивали гостейку приезжу,

За морем какия обряды.

— Это за морем, Федор Григорьич, — пояснил Сумароков. — Мы-то не ведаем, что там, за морем, вот синица нам и рассказывает:

Воеводы за морем правдивы;

Дьяк там цуками не ездит…

За морям в подрядах не крадут;

Откупы за морем не в моде…

Завтрем там истца не питают…

В землю денег за морем не прячут.

С крестьян там кожи не сдирают,

Деревень на карты там не ставят,

За морем людьми не торгуют…

За морем ума не пропивают.

Сильныя бессильных там не давят…

Лутче работящий там крестьянин,

Нежель господин тунеядец…

«Вот тебе и хор», — только и подумал Федор. У Сумарокова же глаза заблестели, когда он кончил читать.

— Лихо?

— Это за морем так, Александр Петрович?

— За морем, Федор Григорьич, за морем.

Федор от души рассмеялся. Александр Петрович нахмурил брови, хотел, видно, обидеться, но махнул рукой и тоже рассмеялся.

— Ах, Федор Григорьич, неужли думаешь, я сам не ведаю, что творю. Ведаю. А поди ж ты, знаю, что не то болтаю, а остановиться не могу. Так и ведет меня, так и ведет… — Сумароков посмотрел на листки свои и решительно положил их на стол. — А все ж ты дай государыне почитать.

— Александр Петрович! — взмолился Федор, жалея старого поэта. — И охота вам снова на рожон нарываться? Будет вам, пожалуй, и «Слова».

— Нет уж, друг мой, сделай это, прошу тебя, для меня. От того, как решит государыня, я пойму: наступит ли царство справедливости, о котором мы печемся с тобой, иль погрязать нам вечно в невежестве и дикости.

— Что ж, извольте. — Федору вдруг самому стало любопытно: выметет государыня мусор из избы иль сделает вид, что и мусор-то с ее воцарением сам собою прахом развеялся. — Непременно покажу, — пообещал он и вспомнил к месту: — А я ведь тоже песню написал.

И когда подал Сумарокову листок со своими стихами, неожиданно понял, что и его песня, и сумароковский хор к превратному свету — суть одно и то же: тоска по справедливости, по той справедливости, которую один не уставал прославлять в своих трагедиях, другой же — утверждать на сцене. Понял это и Сумароков, когда прочитал песню, и понимание этого больно сжало его сердце, на глазах выступили слезы. Забывшись, он протянул дрожащую руку и мягко потрепал каштановые кудри Федора.