Да, Тому так и не удалось написать любовную сцену, которой он мог гордиться, но читать хороших любовных сцен ему тоже не приходилось: он читал де Сада, Пьера Луиса, Анаис Нин, Генри Миллера, Аполлинера и многих, многих других, но эти сцены в большинстве своем казались ему бездарными, вычурными, клишированными, слащавыми, слишком порнографическими или слишком сиропными, нездоровыми, банальными, стереотипными. Все эти случки в лесах, «яростные соития» в кабинетах и будуарах Реставрации, изнасилования на грязных паркингах (панками, психопатами, друзьями семьи), рабыни «с эбеновой кожей», распластанные на хлопковых полях, все эти сцены, где элегантные трейдеры пристегивают наручниками наивных секретарш, монгольские воины врываются в средневековые монастыри, зрелые женщины просвещают юных девственников в кабинках муниципального бассейна, все эти тела, соединяющиеся под дождем, у кромки воды, ночью, днем, все эти «ненасытные любовники» в гостиничных номерах, под «доносящийся снаружи гомон улицы», все эти соленые вкусы, выгнутые спины, члены во множестве, «твердеющие», «набухшие», «исполненные желания», эти стоны, хрипы, вздохи, толчки, «пригвоздившие к кровати», противоречивые мольбы «да, нет, еще, остановись, прошу тебя, не останавливайся», все эти телесные жидкости, пот, сперма, эти женские лона, то плоды, то раковины, то киски, то щелки («мокрощелки» под пером самых молодых), эти приказы (повернись, на колени, закрой глаза), это самозабвение, тяжесть тела, «экстазы», «откровения», «повиновения», оргазмы и содрогания (короткие, быстрые, долгие)… Все это, казалось ему всегда, не дотягивало до удовольствия, которое получал он, Том, элементарно занимаясь любовью. Вообще-то у Тома сложилось впечатление, что литература, при всем своем всесилии, спотыкается всякий раз, когда требуется надлежащим образом описать постельную сцену, как будто в области секса слова разом теряют свою силу.
«Я ложусь в ванну и начинаю пукать, а она ловит ртом пузырьки. Она садится ко мне на член, а я — на унитаз и зарываюсь лицом в ее сладостные титьки, и при этом она шепчет мне на ухо все самые восхитительные похабные словечки, которые выработало человечество! О! Потом она кладет в рот лед и сосет мой член. Потом горячий чай! Все, все, о чем я только мог мечтать, она мне делает!»[21] (Филип Рот. Случай портного).
«Было жарко. Симона поставила тарелку на скамеечку, встала передо мной и, пристально глядя мне в глаза, уселась прямо в молоко. Какое-то время я оставался неподвижен, затем кровь зашумела у меня в голове и я затрепетал, а она смотрела, как мой член поднимается под штанами. Я улегся у ее ног. Она не шевелилась; впервые в жизни я видел ее „розово-черную плоть“, купавшуюся в белоснежном молоке. Мы долго оставались неподвижными, зардевшись от возбуждения»[22] (Жорж Батай. История глаза).
«Нина догнала меня на лестнице, и мы вошли в спальню. Она опрокинулась на кровать, и ничего не готовилось заранее, но два-три солнечных луча пробились сквозь ставни и теперь скользили по ее телу, разрезая его, как колбасу. Я сел рядом, протянул руку сквозь световые нити и стал тихонько массировать ее треугольник, голова закружилась от запаха щели, который медленно пропитывал комнату, а солнце мало-помалу карабкалось на стены, и я не спеша вошел в нее» (Филипп Джиан. Эрогенная эона).
«Матильда лежала на полу обнаженная. Все движения были замедленными. Трое-четверо молодых людей полулежали на подушках. Один ленивыми движениями трогал пальцем ее срамные губки, раздвигая их, и оставался лежать без признаков жизни. Рука другого двигалась в том же направлении, но довольствовалась тем, что ласкала кожу рядом с губками и трогала второе отверстие»[23] (Анаис Нин. Дельта Венеры).
«Вверх, вниз, одно и то же движение, один и тот же ритм, и стоны над моей головой, и я тоже стонала в ответ, под душем платье облепило меня, как узкая и шелковистая перчатка, и мир замер на уровне моих глаз и низа его живота, шума льющейся на нас воды и его члена, движущегося туда-сюда под моими пальцами, чего-то теплого, и нежного, и твердого в моих руках, и запаха мыла, мокрой плоти и спермы, поднимающегося от моей ладони…
Жидкость вырвалась толчками, забрызгав мое лицо и платье» (Алина Рейес. Мясник).
«Непристойность, с которой Тереза раскрывала свой круп левреткой, была мне уже хорошо знакома. Левретка — это слишком слабо сказано. Медведь подошел бы лучше. Волос у нее сзади было в избытке. Она могла похвастать красивыми ягодицами и хорошо вылепленными ляжками, поэтому трудно было мысленно упрекнуть ее в излишней, по сравнению с другими женщинами, волосатости, и, если бы не ее неприличная поза, можно было бы подумать, что это персональная эстетика» (Пьер Луис. Три дочери одной матери).
«Теперь с поразившей меня живостью она сбросила кимоно и немедленно оказалась в постели. Едва я обнял ее и притянул к себе, она нажала выключатель, и комната погрузилась в темноту. Страстно обняв меня, она принялась стонать, как это делают все французские шлюхи»[24] (Генри Миллер. Тропик Рака).
«Поверите ли, что один из таких людей, который к своим шестидесяти годам утратил почти всякую возможность возбудиться, мог испытывать наслаждение, только заставляя жечь ему горящей свечой все органы сладострастия? Ему прижигали ягодицы, член, яйца и — самое главное — заднюю дыру. Он же в это время целовал задницу своей мучительницы и на пятнадцатой, а то и на двадцатой пытке наконец извергался, вылизывая при этом ее анус»[25] (Маркиз де Сад. 120 дней Содома).
Пусть это было красиво написано, пусть «значимо» с культурной точки зрения, пусть помогло освободить умы от гнета Церкви и всяческого ханжества, от всего этого у него никогда не вставал так, как от хорошего ролика на порносайте YouPorn.
Но писательское ремесло со временем наложилось на работу его ума, и зачастую, переживая какой-нибудь особый момент, он задавался вопросом, как его напишет. Это немного смущало его, так как эти моменты он никогда не переживал сполна: он переживал их словно на расстоянии, отстраненно, как наблюдатель. Когда старушка, стоявшая перед ним в очереди в кассу супермаркета, потеряла сознание, когда он склонился над ней и подложил под голову свою куртку, он совершенно не паниковал, но мысленно отметил цвет ее кожи (бледность: «смертельная, внезапная, восковая, перламутровая» — Том так и не нашел подходящего слова, чтобы описать эту бледность). Отметил он и судороги старушки (судороги: «сильные, неудержимые, эпилептические»). И запомнил неожиданные подробности этого обморока: задранное платье, компрессионные чулки, а над ними длинные хлопковые панталоны телесного цвета, мельком увиденная венозная сетка на ляжках, широкая, как ветвь плюща, кислый запах мочи и одеколона, кровавая лужа томатного соуса на плиточном полу магазина.
Когда он оказался в постели с Алисой, произошло то же самое. Сколько он ни твердил себе, что должен прожить это событие и перестать думать, это было сильнее его, и писательский ум старательно фиксировал эпизод, как сделал бы это нотариус, приглашенный на квартиру, подлежащую продаже.
Когда Алиса поцеловала его во второй раз, он, отвечая на поцелуй, задумался, надо ли пустить в ход язык или нет. Он знал, что некоторые женщины (например, Шарлотта в воспоминании о единственной проведенной с ней ночи) целуются с языком. Ему помнилось, что Шарлотта буквально вылизывала ему всю внутренность рта, как будто, моя посуду, оттирала губкой кастрюлю. Шарлотта своими поцелуями, казалось, хотела всосать его целиком, переварить, словно кусок мяса, и, как в процессе пищеварения, важную роль играла слюна: она текла, пузырилась, пенилась, точно яростные воды плотины, не выдержавшей напора после грозы. У других женщин (Полины) язык был более сдержанным, похожим на маленького зверька, притаившегося за зубами и осторожно выглядывающего посмотреть, какая погода на дворе и нет ли поблизости хищника. Но язык Алисы не относился ни к первой, ни ко второй категории. Это был язык деликатный и душистый, он отдавал экзотическим чаем, чуточкой сахара, чуточкой цитруса, этот язык здоровался с его языком с радостным энтузиазмом собаки, которую вывели на прогулку. Несколько минут, пока они целовались, стоя в кухне, Том спрашивал себя, лягут ли они в постель, или это только поцелуй «просто так». Но поцелуй длился, и, по мере того как он длился, руки Алисы уже ласкали его затылок, плечи, руки, а потом и ягодицы (он удивился, ему никогда не тискали ягодицы так откровенно, но это оказалось приятно). Короче, судя по этим ласкам, которые не кончались, и по дыханию Алисы, которое стало глубже и превратилось во вздохи, он пришел к выводу, что они действительно лягут в постель, и этот вывод одновременно порадовал его и встревожил, потому что предполагал многое касательно их будущих отношений, а в настоящем мог вызвать немало практических вопросов. Наверно, в кино они занялись бы любовью прямо в кухне, но для этого кухня должна была быть побольше и лучше прибрана. И потом, он не представлял, как, стоя в кухне, снять брюки, чтобы это не обернулось мучением и неловкостью. Он задумался, где лучше лечь — на диване в гостиной или в спальне? Диван был ближе, но Том решил, что довольно яркий свет в гостиной плохо подходит к эротическому моменту. Лучше на кровать. Кровать — это классика. Кровать — не самый смелый вариант, но всегда сойдет, и вообще, для первого раза на кровати как-то спокойнее. Затем он задумался, как отвести туда Алису: взять ее за руку? Мягко подтолкнуть? Сказать что-нибудь вроде: «Идем в спальню, там нам будет удобнее»? Но любой из этих вариантов грозил разрушить то, что в романе он назвал бы, скорее всего, «магией момента». В кино или в книге между поцелуем и постелью автор делает пропуск (пара целуется в кухне, следующий кадр — страстное объятие на кровати), но сейчас, в действительности, между поцелуем и постелью был целый ряд этапов, которые он не знал, как преодолеть, и казавшиеся неразрешимыми технические вопросы. К счастью, Алиса взяла инициативу на себя и сказала ему: «Идем в спальню». Он только и ответил «да» и потом, в четыре секунды пути через маленькую квартирку добавил ненужное: «Сюда». В спальне он разозлился на себя за то, что не застелил постель, не менял простыни дней десять и оставил на ночном столике скомканный носовой платок, которым вытирал сперму, подрочив утром, но Алиса, казалось, всего этого не замечала. Машинально Том зажег свет, но тут же, сочтя его каким-то больничным, погасил. Приглушенный дневной свет сквозь занавески был несколько романтичнее. Алиса села на кровать и привлекла его к себе. Она улыбалась. Он нашел эту улыбку прекрасной. Это была лакомая улыбка человека, который проголодался и готовится хорошо поесть. Они сидели рядом на кровати, Алиса наклонилась к нему и поцеловала в шею. Том погладил ее по волосам. Гладить девушек по волосам он всегда любил, особенно если эти волосы были длинные и прямые. В супружеской жизни Полина не раз давала ему понять, что ей не нравится, когда он гладит ее «так», потому что это портит ей прическу, к тому же от этого «салятся волосы». Но Алисе, кажется, понравилось, и он продолжал гладить ее по волосам, как будто наверстывая упущенное. Несмотря на остроту момента, ум его осаждали посторонние мысли: он подумал об Агате, которая спала в своей переноске, — если она проснется, услышат ли они ее? Квартира была маленькая, стены тонкие, он решил, что услышат, и успокоился. Ему не хотелось, чтобы малютка проснулась в незнакомой гостиной и плакала одна. Это травмировало бы ребенка, травма может отразиться на ее взрослой жизни, наверно, даже потребуются годы психоанализа, чтобы ее залечить. Снимая пуловер «Н