Мы встретились с Толстой в гостиничном ресторанчике на Форуме издателей во Львове, где она была почетным гостем. Когда я включил диктофон, мимо прошел внимательный к окружающей действительности поэт Бахыт Кенжеев и, глядя на нас ясными утренними глазами, посоветовал: «Спроси у нее, принимала ли она участие в разрушении советской власти». Что я немедленно и сделал.
ШО Татьяна Никитична, вы принимали участие в разрушении советской власти?
— (Смеется) Надеюсь. Дело в том, что я застала советскую власть как раз на излете. Я начала писать в январе 1983 года, а Брежнев умер в ноябре 1982 го.
ШО Неужели смерть Брежнева подтолкнула вас к литературному творчеству?
— Смерть Брежнева совпала с началом того толчка, который привел меня к литературному творчеству, и я не шучу. Я начала писать после того, как сделала операцию на глазах. Я много раз об этом рассказывала, неинтересно повторяться… Короче говоря, у меня была операция, после которой я три месяца не могла читать и вообще глаз открыть, и за это время во мне произошли какие-то медитативные сдвиги. Открылся третий глаз, я начала писать.
ШО Вы обращали внимание, что в современной русской литературе ваш случай не единственный? Вот, Дарья Донцова…
— Нет, Дарья Донцова сама ничего не пишет, врать не надо.
ШО Вообще сама не пишет?
— Я думаю, она намечает какие-то вещи, я же свечку не держала. Но двадцать книг в год не писал даже Юлиан Семенов, который рассказывал, что у него было такое как бы литературное повреждение — перед его глазами словно была бегущая строка, как на здании «Известий», и он за ней записывал. Бывает и так, у людей вообще странная мозговая деятельность, но у Донцовой нет даже этого. У нее есть какие-то мелкие рабы, которые все записывают.
ШО Ну, может, она хотя бы начинала сама? Она ведь тоже болела…
— Да знаю! Она приходила к нам на «Школу злословия» и на голубом глазу несла всю эту пургу! Смотрю на нее и думаю: я же вижу, что ты врешь, зачем же ты мне врешь? Я же могу и палкой с гвоздем по лицу ударить! Просто жалко тебя, поэтому я промолчу, буду фальшиво улыбаться и вежливо кивать.
ШО Вам часто приходилось приглашать на «Школу злословия» людей, которых хотелось ударить по лицу палкой с гвоздем?
— Все реже и реже. Раньше это была задача нашей программы, ее смысл. Увы, эти свежие цветущие времена довольно быстро ушли, поперла цензура, люди стали бояться. Мы сначала политиков хотели звать, потому что заявленная идея «Школы злословия» была, так сказать, снятие масок. Ее автор Юрий Богомолов хотел отделить частное лицо от общественного, и это касалось прежде всего политиков. Вот у актеров вообще нету частного лица, поэтому мы их никогда не зовем. Это бесполезно, вы не можете узнать, кто они на самом деле есть.
ШО Актер всегда актерствует?
— Да. Это его жизнь, он всегда в этих личинах и масках. Мы его видим в разных ролях и можем как-то экстраполировать его истинную сущность, но она никогда не проявляется, даже когда он пьянствует. А он пьянствует, как раз чтобы затушевать вот это отсутствие материального стержня.
ШО Мне казалось, что в «Школе злословия» вы исполняли роль злого полицейского, а Авдотья Смирнова — доброго.
— Никогда такого не было, это иллюзия. Наверное, все дело в личностных особенностях.
ШО Авдотья тоже может ударить палкой с гвоздем?
— Может, но в другой стилистике. Мы же обе не профессионалы. Мы даже не журналисты.
ШО Может, вы уже стали профессионалами, за такой-то срок?
— Нет, к счастью, не стали. Мы просто привыкли к тому, что, кто бы ни пришел, мы с ним так или иначе поговорим, но это уже не то. Весь интерес стерся — для меня.
ШО Были случаи, когда человек уходил с записи, и случаи, когда программу не выпускали в эфир. Можете их вспомнить?
— Конечно. Первым ушел безумный художник Шилов. Мы знали, что он безумен и старались быть с ним предельно вежливыми, но он, как всегда, начал: лучший художник всех времен и народов это Шишкин, импрессионисты и постимпрессионисты ужасны… Мы готовы были с ним полностью согласиться, но попросили его сказать, чем же все-таки ужасен Ван Гог, а то мы не понимаем. Тут он сорвал с себя микрофон и с криком, что его давно так никто не оскорблял, выбежал вон. Это была 13-я минута записи.
Второй ушедший человек был Леня Парфенов, который тщательно и профессионально высидел все 52 минуты и после этого ушел, как будто он эти минуты считал. Программа с ним не вышла, хотя она существует в наших загашниках, но он сказал, что не хочет, чтобы она выходила. И хотя он нас тем самым кинул на деньги — и Леня это знал как профессионал, — но если человек говорит, что программа не должна выходить, значит, она не выйдет.
Еще были три случая, когда люди не уходили, но программу выпускать запретили. Среди них случай с Петей Авеном, но в отличие от остальных программу он выкупил. Это 10 тысяч долларов стоит, для него совсем не много.
ШО А случаи цензуры?
— Таких немало. Были загадочные и полузагадочные — таковыми я называю те, когда мы договаривались насчет какого-то человека непосредственно с руководством канала. Получается мирнейшая программа про птичек и цветочки — а нам ее берут и не разрешают. Это были Антон Носик, Евгения Альбац, Георгий Сатаров, Евгений Сатановский.
ШО Я видел программу с Носиком в интернете.
— Кто-то слил — народу в студии много, за всеми не уследишь. В интернете есть все, кроме Шилова. Потеряли, к сожалению, запись эту, тринадцатиминутную.
Совсем загадочно вышло, когда нам позвонило начальство и попросило пригласить писателя Дмитрия Липскерова. Мы сказали: конечно, пригласим, только ведь мы его будем спрашивать про вещи неприятные. А именно: зачем он вместе с Александром Гордоном вдогонку уже севшему Ходорковскому подписал письмо с просьбой посадить его еще глубже? Конечно, обязательно спросите, сказали нам. Мы провели с ним программу, и нам ее запретили.
Он нам совсем непонятен как человек. Он явно хотел прийти и чего-то ждал. Мы его спрашиваем о писательстве — отвечает с неохотой. Спрашиваем о его ресторанном бизнесе — отвечает с еще большей неохотой. Ну, хорошо, не хочешь про то, не хочешь про это, что ж ты просишься-то на программу? Заговорили про письмо — он как-то нехорошим образом оживился и практически спел гимн прокуратуре. Страшная дичь.
ШО Вы никогда не выступали как публицист…
— Никогда.
ШО …зато входили в редакционный совет «Консерватора».
— Было дело.
ШО Татьяна Никитична, вы консерватор? Либерал? У вас вообще есть какая-то политическая самоидентификация?
— Нет. Понимаете, в чем дело, я бы назвала себя либералом, но в смысле XIX века, вот так и оставим. Я не экономический либерал, потому что в экономике ни ухом ни рылом, я в том смысле либерал, что максимально толерантна по отношению к любым девиациям, кроме того, что я всей душой поддерживаю смертную казнь, но никогда бы не подписалась под этими словами. Потому что я прекрасно знаю: стоит только поддержать смертную казнь, как тут же казнят кого-нибудь невинного. Но в своей душе я абсолютно холодна к той человеческой жизни, которая… Ну вот Брейвик, например, убил сто человек. Я считаю, что ему надо умереть. И в этом смысле я не либерал.
Просто те люди, которые называются сейчас либералами, на самом деле таковыми не являются. Это просто другой вид нетерпимости, это люди, скажем так, готовые разорвать на части консерваторов. Поэтому я не хочу участвовать ни в каких движениях и очень редко подписываю какие бы то ни было письма.
Я не люблю групповой деятельности. Я сама могу выступить с любым письмом.
ШО Давайте от всего этого низкого к высокому, к литературе. Как у вас возникла центральная, «лингвистическая» идея «Кыси» — о том, что русское постапокалипсическое будущее — это русское прошлое, какой-нибудь XV век?
— Нет, ну это-то просто, я всегда так думала. Как изобразить одичание и возврат к временам каменного века? Из всех языковых слоев наиболее богатый, продуктивный и понятный современному более менее образованному читателю — это язык Ивана Грозного. Существует прекрасный свод его писем к князю Курбскому, они продокументированы, переведены на современный русский язык, изданы в серии «Литературные памятники». Я начиталась их и поняла, что воспроизвести это я не могу, но ощущение можно попробовать передать. И я стала передавать. Причем при передаче этот язык сблизился с народной речью — приблизительно так говорила моя няня из деревни Плюсса, что под городом Луга.
ШО Вы заметили, что Владимир Сорокин в «Дне опричника» и «Сахарном Кремле» применил тот же самый прием?
— Мне сказали, но я не читала — зачем… Я люблю, в общем-то, Сорокина. Последняя из его вещей, которая мне очень нравится, это роман «Норма», а дальше начинается какой-то механистический подход. Весь этот «Лед»… Поздний Сорокин, как и поздний Пелевин, мне не нравится: скучно, холодно, штукарство. У многих писателей с годами происходит какое-то окостенение. Цветаева поздняя невыносима, хотя я очень люблю ее раннюю.
ШО Интересно, каким был бы поздний Мандельштам. Абсолютно непредсказуемо.
— А что мы можем в целом знать о путях Господних?
ШО Ну да, а поздний Пушкин, в конце концов?
— Да, в самом деле (смеется).
ШО Куда уж дальше идти.
— Вот когда дальше идти некуда, они и умирают.
ШО Любопытная версия. А знаете ли вы о существовании украинского романа, построенного по вашим лекалам?
— Нет (удивленно).
ШО Александр Ирванец, «Очамымря»: Киев после катастрофы на Чернобыльской АЭС, постапокалипсическое средневековье, страшное чудовище, живущее в Днепре, архаичный язык… Никак не соберусь у него спросить, читал ли он «Кысь». Потому что, если не читал, это просто гениально, это значит, идеи и впрямь носятся в воздухе. Но я все-таки думаю, что читал.