И все же сердце ныло у Бориса Петровича, ныло в предчувствии каких-то неприятностей.
В ноябре ему пришел указ царя, писанный от 29 октября 1717 года: «Незамедлительно следовать сюда в Петербург».
На этот раз фельдмаршал выехал сразу, даже не проверяя поклажу, настолько его утомила грызня с поляками.
Но уже в Зверовичах его нашел царский фельдъегерь с повелением ехать в Москву, куда выехал и сам государь.
В середине декабря длинный обоз фельдмаршала прибыл в Москву. И уже на следующий день Шереметев отправился в Кремль на доклад к царю.
Петр был хмур и задумчив. Слушал фельдмаршала не перебивая, но по лицу было видно, думал о другом. И лишь когда Шереметев в конце доклада выразил сожаление, что-де десант опять не состоялся по независящим от армии обстоятельствам, Петр молвил:
— Ничего, к весне мы увеличим свой флот и обойдемся без них. Вон твой друг Апраксин при Гангуте побил шведов, это первая наша победа на море. То ли будет впереди.
Потом, помолчав, спросил с горечью:
— Поди, слышал, граф, о моей беде?
— Слышал, ваше величество. Что делать? Дети не только радость отцу приносят.
— Если б только отцу, Борис Петрович. Он же, Алексей, престижу державы урон великий нанес. Европа сейчас со злорадством нам кости перемывает. Я ищу мира, езжу по королевским дворам, а у меня за спиной… в собственном доме… Эх… Ступайте, Борис Петрович, займитесь пока домом, вы давно об этом просили. Явится блудный сын, вы понадобитесь.
Выезжал из Кремля Шереметев с некоторым облегчением, тихонько крестясь в каптане: «Слава Богу, кажись, пронесло. Напрасно страшился».
Однако мысли о «блудном сыне» тоже тревожили Бориса Петровича: чего-то он натолочит отцу по возвращении?
Когда привезут царевича, никто не знал. Борис Петрович ждал со дня на день, даже Новый год отметил в ожидании, но после 10 января решился отъехать в ближайшую вотчину, наказав жене: «Если будет от царя посыльный за мной, немедля гони вершнего в деревню».
Но и там беспокойно поглядывал на Московскую дорогу. Успел осмотреть конюшни и амбары, отругал старосту за нерадение, за содержание лошадей. Одну ночь переночевал и уехал в Москву: а ну-ка Анна Петровна забудет прислать за ним.
Наконец 31 января граф Толстой привез царевича Алексея в Москву. Царь назначил встречу с ним на понедельник, 3 февраля, приказав прибыть в Кремлевские палаты всем архиереям, бывшим на Москве, боярам и сенаторам. Туда же было приказано явиться и фельдмаршалу при всех кавалериях.
Когда Борис Петрович вошел в палату, там уже был в сборе весь высший московский клир {289}, отдельной группкой вкруг канцлера Головкина толпились сенаторы и бояре. В палате стоял негромкий говор многих голосов, сливавшийся в характерный гул большого собрания.
Борис Петрович успел лишь поздороваться с генералом Вейде, как появился царь, широкими шагами прошел на средину зала. Гул в палате мгновенно угас, наступила напряженная тишина.
— Пусть войдет, — негромко сказал Петр.
Царевич явился в дверях белый как снег, с испуганным взглядом. За его спиной тенью маячил граф Толстой.
Алексей сделал несколько шагов в сторону отца и остановился перед ним, опустив вдоль тела, как плети, исхудавшие руки.
— Что ж ты натворил, Алексей? — заговорил царь при полной тишине. — Какому позору подверг меня — отца твоего и державу, вскормившую тебя.
— Прости, батюшка, — всхлипнул царевич и пал на колени. — Я виноват, виноват перед вами. И умоляю вас простить мне этот проступок.
— Я прощу тебя при двух условиях, Алексей. Если ты откажешься от наследства на Библии в пользу младшего брата и если назовешь тех, кто тебе советовал бежать.
— Я согласен, согласен, — закивал царевич.
— Встань.
Алексей поднялся.
— Назови мне их, — сказал Петр. — Кто?
Царевич приблизился к отцу и что-то шепнул ему на ухо.
— Хорошо, — согласился Петр. — Выйдем в соседнюю комнату.
И они удалились. Присутствующие в палате переглядывались между собой, перешептывались: «Кого он назвал?», «Не слышал», «Кажись, гроза грядет», «Да, уж будет дьяволу утешение».
Из палаты всем велено было идти в Успенский собор, дабы присутствовать при отречении царевича от наследства. Вместе со всеми проследовал туда и Шереметев. По подсказке царского адъютанта, там он встал рядом с царем и видел Алексея со спины. Он стоял пред аналоем, на котором лежала Библия.
Положив на нее правую руку, царевич читал текст отречения. Голос его дрожал, пресекался, но хорошо был слышен всем присутствующим:
— «…За преступление мое перед родителем моим и государем его величеством… обещаюсь и клянусь Всемогущим в Троице славимым Богом и судом Его той воле родительской во всем повиноваться, и того наследства никогда ни в какое время не искать, и не желать и не принимать его ни под каким предлогом. И признаю за истинного наследника брата моего царевича Петра Петровича. И на том целую святой крест и подписуюсь собственной моей рукою».
Слушая столь складный текст отречения, Борис Петрович думал: «Государева рука, он сам составлял».
Когда Алексей целовал крест, поднесенный ему архиепископом, по его щекам обильно текли слезы.
Царь наклонился к Шереметеву, молвил негромко:
— Зайдите ко мне в кабинет, Борис Петрович, после всего этого.
— Слушаюсь, государь.
Когда Шереметев вошел к царю, там уже были канцлер Головкин, подканцлер Шафиров, Стрешнев, Мусин-Пушкин, князь Прозоровский и Салтыковы, Алексей с Василием.
Царь сидел за столом, курил трубку и был хмур.
— Ну, кажется, все собрались, — заговорил он, окидывая взглядом присутствующих. — Борис Петрович, что сел у двери, как бедный родственник? Проходи, вот тут садись, ближе.
Шереметев прошел, сел рядом с Головкиным у самого государева стола.
Петр продолжал:
— Господа, утром Алексей сообщил мне имена тех, кто были советчиками в этом преступлении — побеге за границу. Я тотчас послал в Петербург курьера к светлейшему с приказом взять их за караул, оковать и доставить немедленно сюда в Москву. Здесь им будет суд и воздастся каждому по заслугам. И судить их будете вы. Да, да, да, господа. Ваш приговор им будет окончательный и не подлежит обжалованию.
«Но при чем тут я?» — подумал Шереметев.
— Кто эти злодеи, государь? — спросил Мусин-Пушкин.
— Первый и главный — Кикин.
Если б в кабинете взорвалась граната, она б, наверное, меньше поразила присутствующих. Все знали, что Кикин — ближайший друг и любимец царя, и невольно оцепенели от сообщения.
— Кикин? — вытаращил глаза Прозоровский.
— Да, да, князь, Кикин, ты не ослышался.
— Но он же ваш…
— Он предатель, князь, — перебил Петр Прозоровского, — и с ним надлежит поступать, как с изменником.
Это уже прозвучало почти приказом составу суда.
— И второй, — продолжал Петр, — это князь Долгорукий.
Царь выдержал паузу, обвел присутствующих пытливым взором. Долгоруких-то эвон сколько. Который же? Ну? И Петр, словно камень сваливая с плеч, закончил:
— …князь Василий Владимирович.
Шереметеву показалось, что у него остановилось сердце: «Как? Князь Василий? Ведь он же был самым доверенным у государя. Не может быть!»
Петр словно услышал мысли фельдмаршала.
— Ты не ослышался, Борис Петрович, — сказал царь, покосившись в его сторону. — Твой друг.
— А не оговорил ли его царевич? — наконец выдавил из себя Шереметев сомнение.
— Дыба покажет, Борис Петрович, — холодно ответил царь. — Кнут язык развяжет.
Далее Шереметев не мог слушать уже, что говорит царь, словно гвоздем долбило в голове одно: «Князь Василий? Боже мой! Да как же? Да что же? И мне судить? Да разве я могу? Да разве я имею право? Как же это он? Милый Василий Владимирович, что ж ты?»
Лишь когда все стали подниматься и направляться к выходу, Борис Петрович наконец вернулся мыслями к происходящему.
Дождавшись, когда все уйдут, только остались царь и канцлер, он сказал, обращаясь к Петру:
— Государь, ваше величество, выведи меня из состава суда, пожалуйста.
— Это почему же? — нахмурился Петр.
— Я ведь солдат, ваше величество, не судья, не палач.
И тут лицо царя исказилось, наливаясь бешенством, задергалось в гримасе.
— А я кто?! — крикнул, заикаясь, он. — Я палач?! Да? Я кто?! А?
Борис Петрович еще никогда не видел царя в таком состоянии бескрайнего гнева. Граф обмер, почувствовал, как внутри что-то оборвалось. В глазах потемнело.
Очнулся фельдмаршал на крыльце, ощутив на лбу снежинки. Его поддерживал под руку адъютант царя.
— Что со мной? — тихо спросил Шереметев.
— Ничего, ваше сиятельство. Сомлели. Там душно, вот и… Где ваша каптана?
— На Ивановской, должно.
Глава двенадцатаяНЕ СЕБЕ — ДЕРЖАВЕ
Дорого обошлось это судейство фельдмаршалу. Видеть, как на твоих глазах вздымают на дыбу человека, с которым ты совсем недавно был дружен, как лупцуют его кнутом, как кричит он, извиваясь от боли, умоляя скорее прикончить его, — это было свыше сил старого фельдмаршала. Он на войне-то никогда не смотрел работу профосов — полковых палачей, вешавших после боя трусов.
Пока терзали Кикина, Борис Петрович впадал в памороки, и подьячему приходилось бросать перо и приводить в чувство графа.
После перед коллегами по суду он оправдывался:
— Сердце слабое, а тут душно.
Не облегчило его страданий и извинение царя, которое он принес фельдмаршалу на следующий день после гнева:
— Не держи сердца на меня, Борис Петрович. Прости. Мне тоже нелегко.
— Я понимаю, государь. Все понимаю.
— Ну вот и славно. Не серчай.
Прощения просил, но из состава суда не вывел.
С Кикиным было ясно, он не только советовал Алексею, бежать, но даже приискивал ему место, где можно спрятаться от грозного отца. И когда на заседании суда Головкин произнес: «Достоин колесования», все согласились, так как понимали, что устами канцлера глаголет царь. Как тут возразишь? Хотя все знали, что колесование — это самая тяжелая и мучительная казнь.