Мысль о заговор в последнее время была одной из самых частых и самых страшных его мыслен именно вследствие полной новизны; такой мысли не было и не могло быть у его предков. «Разве лет триста тому назад?» Фельдмаршал открыл взятое в дорогу карманное немецкое издание Плутарха (на войне он считал нужным читать возвышающие душу книги, да еще легкие романы из военной жизни: Омптеду, Самарова). Но теперь ему не хотелось возвышать душу. «Если говорить правду (в этот день он все хотел говорить правду), классики очень раздуты. Меня они всегда утомляли, хоть я и старался восхищаться ими...» Опять развернул газету, попалась капая-то научно-популярная статья о пауках к мухах. «Итак, паутина по военной технике верх совершенства, а паук великий полководец. Его цель подвергнуть муху медленной страшной смерти... Отлично... Любопытно, как это совмещается с мыслью о благостном Творце, так хорошо все это создавшем. Быть может, у пауков есть свое представление о Боге - о паучьем Боге...» Он опять удивился своим невоенным и вдобавок нечестивым мыслям. Прежде такие мысли никогда ему не приходили в голову. «Верно, общая моральная расшатанность сказалась и нa мне. В молодости мы об этом не думали. Была настоящая Германия, был настоящий император, был настоящий Бог, все было настоящее, надежное, прочное, вот как валюта того времени. Мы всего этого и не обсуждали, мы даже не говорили и не думали об этом, как не говорили и не думали о валюте (прежде мне не пришло бы в голову и такое сравнение)... По службе от нас не требовалось ни пресмыкательства, ни подлостей, ни убийств... Чего же я хочу? Возврата к прежнему? Он все-таки невозможен. Величия Германии? Но это само собой, это выносится за общие скобки». Он не мог себя обманывать: ему эта война была нужна преимущественно для побед, для того, чтобы смыть позор прошлого поражения. Рынки, контрибуции, завоевания - это все было тоже лишь «само собой». «Какое именно величие и какой именно Германии? Величие Шикльгрубера и его шайки меня не интересует! Что еще? Конечно, слава... Хотя слава в эту войну делится между слишком большим числом людей, не так, как во времена Цезаря или Ганнибала... И главная слава ведь достанется Шикльгруберу... В наших именах публика уже разбирается плохо: три немца из четырех, наверное, и не помнят, кто из нас на каком фронте командует... Так что же? - с досадой спросил себя он, чувствуя, что запутывается в мыслях. - Да, прежде все было ясно: надо исполнять приказы Его Величества. Теперь я так чувствовать не могу. Теперь я, пожалуй, не мог бы так чувствовать, даже если б был император, Я потерял способность быть колесом в машине», - нашел было он определение и поморщился: в этом определении тоже было нечто штатское и потому глупое и непривлекательное. Он закрыл глаза и скоро задремал.
Когда он проснулся, поезд уже подходил к Берлину. Подполковник почтительно осведомился, какие будут приказания. «Что бы ему приказать? Он мне решительно ни для чего не нужен». Фельдмаршалу не слишком хотелось показываться там в обществе этого офицера, взгляды и чувства которого сказывались во всем, от фамилии до монокля. «Мы, пожалуй, могли бы встретиться вечером, - начал он и не докончил, заметив разочарование, скользнувшее на лице подполковника. - Хотя лет, я буду занят. Вы можете, дорогой мой, провести вечер как вам будет угодно, и я надеюсь, что вы проведете его приятно», - сказал он, улыбаясь.
На перроне экстренный поезд встретили только власти вокзала. Приезд фельдмаршала держался в секрете, однако люди, составлявшие то, что в газетах загадочно называлось «осведомленными кругами», конечно, о нем знали. «Кое-кто мог бы побеспокоиться...» В сопровождении начальника станции и денщика с вещами фельдмаршал направился к выходу. На вокзале было немало солдат, они вытягивались и глядели на него выпученными глазами. Узнали его и в публике. Фотографии фельдмаршала часто печатались в газетах, но люди, не помнившие фотографий и не разбиравшиеся в погонах, тотчас замечали его по тому, как вытягивались солдаты. «Фельдмаршал фон...» - донесся до него шепот. На перроне люди поспешно уступили ему дорогу и даже пятились к краю, точно было тесно, - начальник станции грозно обводил глазами встречных людей. У выходной двери перед фельдмаршалом сам собой разрезался проход. Все это еще доставляло ему удовольствие, но уже не доставляло прежнего удовольствия. Он шел быстро, зорко глядя по сторонам. Вокзал был еще чист, но не так чист, как в обычное время. У солдат вид был еще хороший, но не столь хороший, как в начале войны. И общая картина вокзала еще свидетельствовала о порядке, но это был не прежний образцовый германский порядок. «По-видимому, механизм начинает изнашиваться. Однако его хватит еще надолго», - угрюмо думал фельдмаршал (почти в тех же выражениях, как о своем здоровье). Ему казалось, что и настроение на вокзале тревожное.
Дома ждать его было некому: семья не жила теперь в Берлине. Подъемная машина не действовала. Швейцара взяли на войну. Фельдмаршал отворил дверь своим ключом. У него была приблизительно такая же квартира, как у всех не слишком богатых, но и далеко не бедных немцев: балкончики в цветочках, раздвигающаяся дверь между новенькими парадными комнатами, в гостиной огромный Umbau{6} с Гете и Шиллером в тисненных золотом коленкоровых переплетах на полочках (настоящие книги были в шкафу в кабинете), большой блютнеровский рояль, горка фарфора, а в столовой стол необычных размеров даже в нераздвинутом виде, столь же колоссальный, с хитроумными приспособлениями буфет "Ренессанс", тяжелые стулья "кордовской кожи" с Лейпцигерштрассе, на стенах недорогие nature morte, изображавшие дорогую еду. Были, впрочем, и старинные дедовские вещи. На стене висела большая копия «Hunnenschlacht»{7} Каульбаха. На полке Umbau стояли бюсты Фридриха и Наполеона. Теперь на квартиру был старательно наведен летний беспорядок. Воздух был срой и душный. Пахло нафталином. Денщик - все на цыпочках - отворил ставни, на солнечных лучах заиграла пыль. Мебель в чехлах была сдвинута к стенам. В ванной из кранов текла только холодная вода. Он выкупался и выбрился без горячей воды, прошел в кабинет, где стулья почему-то были повернуты спинками вперед - дамская идея! - а стол покрыт листами «Фелькишер беобахтер» и «Локаль анцайгер». В доме, с тех пор как исчезла «Крейццайтунг», читались эти две газеты: первая, потому что ее надо читать, а вторая - для удовольствия: в ней все было старое, хорошее и солидное, и информация, и, в меру возможного, руководящие статьи, все вплоть до антисемитизма, тоже не уличного, а старого, хорошего, солидного.
Он подошел к шкафу. Над книгами средней полки лежала аккуратно перевязанная папка с рукописью: это были его мемуары, начатые уже довольно давно. «Недурно было бы подвинуть их вперед, нового материала достаточно», - подумал фельдмаршал, вспоминая толстые тома воспоминаний Людендорфа, Гинденбурга, Гофмана (папка как раз над ними и лежала). «Это что такое? Помнится, что-то неприятное. - Он развернул другую, лежавшую на этажерке папку и поморщился: рентгенограмма. Приподнял и посмотрел. - Да, проклятые камешки лежат так подло аккуратно, почти элегантно, этакая дрянь! Не надо было просвечиваться. Если любому человеку просветить его органы, то непременно что-либо найдешь. Ну, они нашли камни, это они умеют, а дальше что? Диета, да и той я не соблюдаю, и ничего...» Он опять подумал о какой-то жидкости, которую кто-либо мог изобрести и которая быстро растворила бы эти камешки, - гляди - и нет их - вот как сахар быстро и приятно растворяется в чашке чая. Фельдмаршал спрятал снимок, оглянулся - по привычке, связавшейся с этой комнатой, - на стену, но отцовские часы с выскакивавшими, как в Ротенбурге, фигурами показывали двадцать минут одиннадцатого; вынул карманный хронометр, - «половина пятого, еще рано», - перешел в гостиную и устало опустился в кресло, резавшее его любящий симметрию взгляд своим странным положением, рядом с роялем сбоку. Он смотрел на «Гуннскую битву» и думал, что с камешками в левой почке и с фальшивой челюстью нельзя быть гунном. «Или в самом деле мне это надоело? Что же тогда осталось? Для чего жить?.. Нормальная жизнь тоже имеет свои преимущества. Недурно бы пожить спокойно, послушать опять музыку...»
В гостиной в мирное время его племянница с половины восьмого утра (раньше нельзя, хоть соседи не решились бы пожаловаться на генерала) играла «Лунную сонату» и «Кампанеллу» Листа. Сам он в это время завтракал один в своем кабинете. Фельдмаршал придавал особое значение утреннему завтраку и удивлялся, почему люди, старающиеся разнообразить блюда в полдень и вечером, по утрам годами едят одно и то же. Ему утренний завтрак подавался каждый день другой, только кофе был неизменный: очень крепкий, самый дорогой, из лучшего магазина, со свежими густыми сливками, с солоноватыми Semmeln{8} и с привозным датским, тоже превосходным, маслом («пушки или масло - как глупо! Далась им всем эта идиотская фраза! Точно при императорах не было у нас и масла, и пушек»). В его памяти этот удивительный кофе сливался со звуками «Лунной сонаты», - племянница, окончившая консерваторию, после трех лет играла и сонату и Кампанеллу весьма недурно, с каждым днем лучше (как он с каждым днем все лучше постигал свое дело).
Теперь прежняя музыка, прежние завтраки, все лучшее в прежнем были далеко, очень далеко, и это сейчас было ему особенно ясно. Ощущения фельдмаршала от Берлина, от вокзала, от улиц, от попавшихся ему на пути разрушенных - пока еще, впрочем, редких - домов, от запущенной квартиры были нехороши. «Да, нехорошо, нехорошо дело! В мое время этого не было. И скверно то, что все вы, подлецы, меня предали», - угрюмо говорил со стены Вильгельм I в золотой раме (в комнате прежде был еще портрет Вильгельма II, снятый со стены - нерешительно - в 1918 году; пятнадцатью годами позднее он хотел повесить этот портрет снова, но раздумал). Голова у фельдмаршала болела все сильнее. «Неужели захворал? Этого бы только не хватало! Наполеон умер пятидесяти двух лет от роду...» Еха