— Сейчас. Сейчас. Еще секунду.
Она затихла. Худые плечи медленно расслабились, и Пеппо ощутил, как вокруг него тоже несмело сомкнулись руки.
Ему никогда не снилось таких снов. И он точно знал, что ее не должно здесь быть. Однако недавние ушибы не перестали болеть, и в комнате раздражающе пахло оружейной смазкой от вычищенного мушкета, и ставня поскрипывала, колеблемая вечерним бризом. А значит, все было наяву, и случилось что-то совершенно немыслимое. Наверное, нужно было спешить. Нужно было думать и принимать решения. Но он просто продолжал стоять на месте, бездумно сминая ладонью шелестящий велон, прижимаясь щекой к ее виску и медленно, словно раскаленный пар, вдыхая смесь ладана и щелока, настоянную на особенном горьковатом запахе, принадлежащем только ей.
А Паолина лишь чувствовала, как отчаянно она устала. От мира, от людей, от всего, что происходит за пределами этой темной каморки. Впервые за много недель ей было спокойно и бестревожно, и отчего-то казалось, что только так и должно быть. Что именно ради этого убежища она и искала своего Лукавого: странного, непредсказуемого и совершенно надежного.
Вдруг где-то совсем близко хлопнула дверь. Паолина отпрянула, вырываясь из рук Пеппо и озираясь, будто ненароком заснула на проповеди. Оружейник вздохнул и сжал руками голову.
— Прости, — проговорил он уже почти обычным тоном, — я… наверное, должен что-то сказать… или сделать… или спросить. Но я не знаю, что именно. Ты здесь, значит, что-то случилось. А я…
Подросток осекся и замолчал, чувствуя, как пугливо-теплый взгляд мотыльком касается исцарапанного лица, и инстинктивно замирая, чтобы не спугнуть его. А мотылек стал настойчивей. Хрупкие крылья защекотали глаза, ища отклик. Не нашли, будто побившись в темные окна.
— Пеппо, не молчи! — Голос Паолины прозвучал с беззащитной настойчивостью. — Я столько искала тебя. Мне столько нужно тебе объяснить. И я совсем не знаю, что будет дальше. Просто не молчи. От этого… все не так…
Лицо оружейника, полускрытое тьмой, дрогнуло.
— Погоди… — отозвался он, — здесь, наверное, темно, как в погребе.
Он быстро подошел к окну и распахнул ставни. Розовато-оранжевый свет солнца залил комнату, и Паолина ощутила, как внутри разжался какой-то намертво сжатый кулак. Мир, только что тесный и едва вмещавший их двоих, раздвинулся, и дышать стало легче. А Пеппо сокрушенно покачал головой:
— Не стоило у всех на глазах уводить тебя в свою нору. Вся эта орава внизу уже наверняка пьет за мое здоровье. Прости меня.
Но девушка только устало отмахнулась:
— Пусть их. Я так устала сегодня от людей. От их взглядов, болтовни и расспросов. А здесь так тихо и хорошо.
Она снова несмело огляделась. В крохотной каморке царил аскетический порядок. Ровно застеленная койка. Два арбалета у стены. На чистом столе — открытый ящик с инструментами, разложенными с военной точностью, кувшин, чернильница и корзинка. Библия на подоконнике.
Девушка неловко пожала плечами:
— Ты так аккуратен. Сестра Юлиана была бы от тебя без ума.
Простая будничная фраза расколола застывший в комнате стеклянный морок, и Пеппо смущенно улыбнулся:
— Это единственный для меня способ сразу находить нужные вещи. — Он перевел дыхание и шагнул к девушке. — Паолина… Я не знаю, как правильно, а потому сделаю, как умею. Я совершенно ошалел от твоего прихода, потому кажусь таким ослом. Но я сейчас выслушаю все, что ты скажешь, и не буду перебивать. Только сначала… сначала скажи, ты сердишься на меня за тот… случай? Я толком ни о чем не успел тогда подумать. Кроме того, что нужно отвадить от тебя того су… того мерзавца. Это потом уже я сообразил, что тебе придется вытерпеть от сестер за мою выходку.
Девушка закусила губу, в этот миг недостойно радуясь, что слепота не позволяет оружейнику увидеть ее глупо зардевшееся лицо. Но на этот вопрос ей не пришлось долго искать ответ.
— Пеппо, — негромко начала она, — все, что мне наговорила сестра Фелиция, она рада повторять от рассвета и до заката. Меня оградили от посетителей, перевели в другое крыло и учат медицине. А ты стоишь передо мной с разбитым лицом и спрашиваешь, не сержусь ли я? Ты прикрыл меня собой, и, если бы я после этого еще и сердилась — я бы просто не стоила твоих усилий. А сейчас мне нужно многое тебе сказать. И времени у меня мало.
Пеппо поколебался, а потом кивнул:
— Я слушаю.
Паолина села к шаткому столу, набрала было воздуха, но, нахмурившись, вздохнула:
— Прости, если расскажу нескладно. Таддео был слаб и говорил сумбурно. Не знаю, все ли имена я запомнила как следует. Но он сказал, что ты поймешь. Словом, накануне того дня, что погиб граф… Витторе, кажется… Таддео ездил к барышнику. Его не было четыре дня, и вернулся он как раз после вечерней проповеди.
…Таддео откашлялся, потирая изувеченной рукой морщинистое горло:
— Мы славно в тот вечер покутили. Кухарка расстаралась, будто к свадьбе. Парни баяли, что с самого приезду молодого графа такая гульба стоит — только кружку подставляй. Графа я после ужина видал — прежде-то я с ним не знался. Ничего такой, осанка, выправка. Хромал только сильно. Да и лицом… как сказать. Вроде понятно, что граф, но наш-то синьор, что ль, пографистей был, весь эдакий значительный. Эх… Сколько лет прошло, а как синьора Витторе вспомню, так сердце и кольнет. Какой человек был… Не родятся сейчас такие.
Старик замолчал, а потом снова посмотрел Паолине в глаза:
— А Оттавио не один приехал ведь. Друга привез, полкового капеллана.
В тот вечер я перебрал порядком, пошел на конюшню коней купленных проведать — да там в соломе и сомлел. Через часок очухался — тут-то впервые монаха этого и увидел. Он у яслей кобылы комендантовой стоял, да так ласково ей шею оглаживал. Она, стерва, норовистая была, а тут, гляди ж, так монаху в ладонь носом и тычется! А он… ох, умора…
Таддео вдруг засмеялся надтреснутым скрипучим смехом, перешедшим в кашель:
— Он вдруг петь ей давай. И где такое слыхано, чтоб лошадям серенады выводить? А он лбом ей в шею уперся, обнял, будто невесту, и тихо эдак запел. Я сначала чуть в голос не загоготал, а потом затаился от греха, да как заслушался. Душевно ж пел, холера. Язык непонятный, но до того сердце сжалось — хоть плачь. Потом песню оборвал и снова кобылу гладит, шепчет ей что-то. Я-то в соломе уже упрел весь, мне б вылезти — а куда ж тут вылезешь. Нехорошо это, за господскими гостями подсматривать, да еще коль они в церковных чинах. Сижу жду, когда клирик прочь пойдет. Только он не просто так пришел коней песнями потешить. Смотрю — еще кто-то заходит. К фонарю подошел — оказалось, сам младший граф пожаловал. А монах от него как шарахнется! Словно от чумы. И говорит вполголоса: мол, чего за мной таскаешься? Завтра все случится, уйди с глаз, и так тошно, хоть в петлю. А граф усмехается: чего, мол, окрысился? Ты по совести — и я к тебе так же. Завтра деньгу получишь — и езжай себе. Только смотри, чтоб все натурально. А то сам понимаешь: мне есть как тебя за жабры взять.
Ну, я-то ничего не понял, да и хмель еще не весь вышел. Монах что-то пробубнил совсем не на монаший лад да вон стреканул. А за ним и граф ушел. Я выбрался — мокрый весь, как гусь, и назад, к однополчанам. С вечера-то и думать забыл. А утром проспался — все припомнил. И муторно как-то стало. Нехорошо, будто чего-то такое видел, чего не надо бы.
Аркебузир снова закашлялся и потянулся за водой. Отхлебнул из ковша, обливая на груди камизу.
— При графе Витторе духовника сроду не водилось, уж такой он был человек. Но наутро монах этот мессу отслужил в старой часовне. Вся челядь явилась до одного человека. Ну, и я… Все рты пораскрывали, слушают. Красиво баял… С чувством эдак, аж ком в горле! Девки прямо ревмя ревели. А я глаз с клирика не свожу. Все в толк взять не мог, привиделось мне вчера черт-те чего в конюшне с пьяных глаз или нет. А монах… чудной он был, ей-богу. Молодой, лицом эдакий… ну… как на картинах в господских домах, только кожей нездоровый. Благородной крови, как пить дать. Руки тонкие. А глаза… Господи тебя упаси, сестра, в этакие глаза глянуть! Большие, огненные, как у коня породистого. И боль в них… Вот словно нож в живот вогнали и рясой прикрыли. Ни туда ни сюда. Страшные глаза. Я такие на полях у умирающих видел. Господи помилуй меня, грешного.
Старик перекрестился, уронил руку на грудь и долго молчал. Паолина решила уже, что он закончил свой странный рассказ, но Таддео встрепенулся и заговорил торопливее, будто опасаясь потерять силы прежде времени:
— Я ж к чему. Мессу отслужил, все чин чином. А граф с братом на охоту собрались еще с вечера. Ну, охота — дело не монашье. Покуда егеря бегали, покуда лошадей вели — монах мирно себе на крыльце замка сидел. Уже все готово было, как вдруг синьор Витторе странно эдак улыбнулся да говорит: мол, я чегой-то в покоях забыл, сию минуту сбегаю. Ну, слуги, ясно, тут как тут. А он все улыбается окаянно да твердит: сам схожу. Все уж в седлах сидят, ждут. Он в замок. Пять минут прошло, десять. И тут старший егерь орет: глядите, дескать. Мы все головы задрали — смотрим, а граф Витторе на смотровой площадке башни стоит. Прямо на зубцах. И вверх глядит, будто зовет его кто. Граф Оттавио первый беду почуял, с коня спорхнул — да как в замок понесется! Только куда там бегать… Синьор руки раскинул, аки крылья… на месте повернулся… да спиной вперед с башни и сиганул. Словно в воду с обрыва. Как сейчас глаза закрою — так и вижу его. Вниз летит, только волосы да камзол по ветру полощутся. И прямиком на плиты… хрясь!..
Таддео хрипло задышал, шаря руками по груди. Паолина наклонилась к нему, но старик лишь вскинул дрожащую руку:
— Погоди, сестра. Не досказал. А время-то… уходит. Что дальше было — про то не стану. Нехорошо было. Молодой граф совсем умом повредился. Чуть монаха алебардой не зарубил. Да что там. Все графство горевало как один человек. Монах уехал. А я листом осиновым трясся. Как все случилось — я тот разговор на конюшне-то припомнил. Каждое слово распроклятое. И гляжу на графа нового — и не верю. Ну не верю. Да и во что верить? Ладно б, отравили синьора. Да ведь сам. Эх… А потом покумекал — и понял. Ничего дурного граф Оттавио не учинял. Это монах этот, вороний глаз, черт бы его подрал. А разговор… Я-то человек простой, да еще пьян был. Небось, все навыворот услышал.