— Мне не нужно даже брать ее в руки. Я знаю на ощупь каждую ее линию. Она гладкая… прохладная… обманчиво хрупкая… невыразимо совершенная… Тебе не понять.
Лицо Пеппо вспыхнуло:
— Это вам не понять ее! Вы говорите о ней, как о хорошо выделанной деревяшке из лавки редкостей. А в моих руках она другая. Она теплая, ласковая, как девичья ладонь. Она живая. Потому что я — последний Гамальяно, и ее законный хозяин — я!
Он ждал ответного выпада, быть может издевки, а может, даже пощечины. Но по щеке снова прошлись бережные пальцы.
— Черт подери… — устало пробормотал Голос, а потом совсем неподалеку что-то заскрипело: похититель сел. Некоторое время он молчал, и Пеппо чувствовал, как задумчивый взгляд блуждает по его лицу А потом Голос заговорил иначе, сухо и ровно: — Вот что, Джузеппе. Я поступил до отвращения глупо, затеяв этот разговор. Нужно было закончить все раньше и не устраивать спектакля. Но мне отчего-то безумно захотелось узнать тебя. Я так долго тебя преследовал, метался от изнуряющей ненависти до вины. Я столько лет думал, что тебя больше нет… Но я узнал тебя сразу же, едва взглянув на тебя там, в Гуэрче. Ты танцевал на площади. Юный, азартный, беззаботный…
Мне никогда не забыть этого мига. Годы одиночества и потерь, годы ненависти пополам с самопожиранием… И вдруг ты… И вся моя утраченная семья словно взглянула на меня со старых портретов. Ожили, протянули руки, улыбнулись… Меня в одночасье отшвырнуло на десятилетия назад. И до боли захотелось, чтобы все это оказалось одним сплошным жутким сном. Сердце зашлось, до того потянуло рвануться к тебе. Посмотреть в твое лицо вблизи. Обнять их всех в тебе одном. Вырвать тебя из нужды, вернуть тебе все, чего ты был лишен…
К счастью, это было короткое помрачение. Я слишком далеко зашел. И пытаясь что-то изменить, я лишь возненавидел бы тебя еще яростнее за свою собственную слабость. Нет, пащенок. Никогда и ни в чем нельзя застревать на полпути. Жизнь все расставляет по местам. Я — последний из Клана. У Гамальяно не осталось иных наследников. Ты лишь ошибка, случайность, плод неразборчивости, прижитый в минуту похоти. А подобные очистки, даже с примесью благородной крови, не могут быть наследниками, как кожуре яблока, даже со срезом мякоти, все равно место в мусорной куче.
Пеппо, молча слушавший повествование Голоса, усмехнулся:
— Черт подери, да вы сущий поэт! Не угодно ли развязать мне руки и повторить последние две фразы?
А Голос холодно и спокойно отсек:
— Джузеппе, не мни, что мы на дуэли. Пора заканчивать этот фарс. Флейта у меня. Через двадцать лет она, наконец, у меня. А потому выяснять с тобой отношения мне совершенно ни к чему, даже если тебе хочется счесть меня трусом.
Пеппо не ответил на этот выпад. Он лишь медленно произнес:
— Вот оно что… На три куска одного пирога нас, оказывается, было четверо. Я и не догадывался о вашем существовании. — Он сжал слегка побелевшие губы. — Так зачем же на берегу вы представились мне как доктор Бениньо? Уж не стеснялись бы, раз мы с вами родня.
Голос мягко усмехнулся:
— А я все гадал, узнаешь ли ты меня. Глупо. Конечно, ты узнал. Пеппо…
Врач произнес это имя, словно пробуя на вкус, и замолчал. Юноша снова чувствовал, как взгляд блуждает по его лицу, будто растерянный и обессилевший путник, бесцельно бродящий неверными шагами. Ему захотелось резко дернуть головой и отогнать этот взгляд, как насекомое. Но он не шевелился, решив выдержать его наперекор содроганию.
— Я-то, быть может, и пащенок, но кровь остается кровью. А кто такой вы? И с какой стати так гордо называете себя моим именем, столько лет прячась под чужим? У вас свое-то есть?
Доктор издал глуховатый смешок:
— Я никогда не прятался под чужими именами, Пеппо. И разница между тобой и мной в том, что мое появление в роду Гамальяно — их собственная воля. Я годами пытался заслужить эту честь. Твой дед сам назвал меня своим сыном, хотя, видит бог, у него был выбор. А значит, его Наследие — мое право. Моя справедливость. Моя гордость. И не тебе цеплять венец мученика на свою бестолковую мошенническую голову, бастард.
А привязанный к креслу мальчишка вдруг задумчиво улыбнулся:
— Стало быть, наследник — вы. А я лишь досадная случайность. Так отчего же вы так боитесь меня? Или опасаетесь, что дедушка оплошал с выбором?
Бениньо ответил не сразу, только губы вдруг дернулись гримасой брезгливости. А потом проговорил со сдерживаемой больной яростью:
— Не смей. Не смей даже поганить своим языком имя Доменико Гамальяно. Он был убийцей моего отца. И моим богом. Я любил его так, что порой ужасался этой любви. Она изнуряла меня, причиняла мне адские муки. И она строила, создавала меня, как башню, камень за камнем. Мой синьор был добр, благороден, щедр. Он был безупречен, всесилен, всемогущ. Он подобрал меня, облезлого помойного котенка, и привел в свой дом. И кусок мне в миску клали вкуснее, чем своему, породистому. И ленты на шею повязывали красивей. И ласкали меня нежней. И за это я любил моего синьора так яростно, что порой мне казалось, что я ненавижу его. За любовь, которая выжигала меня изнутри. И которой все равно не хватало, чтоб воздать сполна за его доброту. И я жил лишь этой любовью, постоянным иссушающим желанием быть достойным моего бога… Это было чудесное время, Пеппо. Время, когда мир казался мне прекрасным, судьба — справедливой, а моя семья — вечной и незыблемой.
Врач взметнулся со стула и, склонившись над Пеппо, схватил его за плечи.
— Ты не поймешь, — тихо и горячо проговорил он, — ты все равно не поймешь меня. Я любил их всех. Господи, как я их любил! Всех до единого. Я готов был умереть за донну Селию. Я плакал от счастья полночи, когда Саверио впервые назвал меня другом. И я не мог не исполнить своего долга, даже если бы никто из них не понял меня, как сейчас не понимаешь ты! Я должен был сберечь Флейту. Мессер Доменико сам возложил этот долг на меня, слышишь? И я нес его, хотя порой он был слишком тяжел. Я терял их, мою семью, моих близких, одного за другим. И с каждой смертью умирал кусок меня самого. Я остался почти пустой оболочкой и никогда уже не стал прежним…
Бениньо снова рухнул на надсадно заскрипевший стул и добела стиснул пальцы.
— Это началось, когда мы с Саверио собирались в Болонью, в университет. Было уже около полуночи, когда я вспомнил, что оставил рекомендательное письмо в кабинете Доменико. Не стоило, нет, не стоило тревожить синьора в такой час, но я отчего-то все равно пошел к его кабинету, а он оказался заперт.
Лауро никогда не подслушивал. Трудно сказать, от особой ли щепетильности, или от нежелания опозориться, будучи пойманным. Но на сей раз он не мог удержаться и приник к прохладной кленовой створке, вжимаясь щекой в твердую резьбу и ловя каждое слово. В кабинете бушевал Джироламо:
— Зачем, Доменико?! Зачем, во имя всех святых? Что за блажь?
— Господи, не ори, ты перебудишь весь дом, — отвечал усталый, но спокойный голос хозяина. — Я свалял дурака. Знал же, что тебе моя затея придется не по нраву. Надо было промолчать.
Раздался глухой удар — это Джироламо приложился кулаком о стену. Вдруг он заговорил горячо и умоляюще:
— Брат, почему ты не хочешь просто посмотреть реальности в глаза? Все кончено. Наш Клан гибнет, Доменико. Мы знали, что однажды это случится, и это случилось. Увы, именно в наше поколение, но кто-то должен был оказаться последним. За столетия мы переполнили меру Божьего терпения. Нужно принять это достойно. Что мешает Клану Гамальяно стать просто семьей? Просто растить наших детей, любить их безоглядно, ничего в них не ища, не копаясь в их душах и характерах, не выбирая самых достойных? Быть может, это не гибель, брат! Быть может, это как раз наше возрождение! Наш шанс жить свободными, как все люди на свете, не волоча на себе груз ответственности за историю этого чертова мира! Кто вообще взвалил его на нас? С чего мы взяли, что мы вправе…
— Замолчи! — загремел Доменико, и Лауро вздрогнул, едва не ударившись лбом о дверь. — Лучше сразу пройди по галерее портретов и поочередно плюнь в лицо каждому из наших предков, но не неси эту чушь! Клан истребляли много раз! Мракобесы, жрецы, оголтелые толпы стирали нас с лица земли, но мы всегда возрождались! Потому что никто, ни один из нас не пытался скулить о «мере Божьего терпения»!
— Да! Нас много раз пытались выдрать с корнем, но каждый раз мы снова восходили, а почему? Потому что против нас обращались люди! А сейчас нас преследует сама судьба! Твоя Лоренсия умерла, подарив тебе двоих прекрасных детей, но ни один из них не способен быть Кормчим! Саверио талантлив, но религиозен, и один Господь знает, откуда взялось в нем зерно веры и как сумело прорасти! А Фрида? Она нежное дитя, хрупкая птичка! Наследие не для ее слабых рук! Ну а меня Провидение и вовсе создало пустоцветом! Не качай головой, Доменико! Я унизился даже до того, что пытался прижить бастарда, греша на мою бедную Селию! Но нет! Я бесплоден, и мне не дано продолжить род Гамальяно! Какие еще тебе нужны доводы?
— Мне не нужны доводы, — сухо и веско отрезал Доменико, — мне нужен преемник. И он у меня будет, даже если мои методы тебе не по душе. Я Кормчий. И я выполню свой долг, пусть и наперекор всем твоим предрассудкам. В конце концов, если уж ты веришь в судьбу, ты не можешь не признать: Лаурино появился в нашей семье не напрасно. Ни один из наших родных детей не способен быть Кормчим, так, может, сумеет приемный.
Послышался тяжелый вздох, а потом заскрипело кресло.
— Хорошо… — бесцветно проронил Джироламо. — Ну а если он не справится?
— Тогда все останется как есть, а я буду уповать на мужа Фриды, на внуков, — мягко ответил Доменико, и в его голосе засквозила теплая усмешка. — Да бог с тобой, неужели ты ревнуешь, Джоммо?
В кабинете стало тихо, зазвенел хрусталь — похоже, братья устали ссориться. Лауро опомнился и оторвался от двери, цепенея от собственной дерзости, как вдруг Доменико снова заговорил, на сей раз увещевающе: