Он явился на закате, испросил аудиенции, а капитан отчего-то не сразу узнал его. Сдержанно и сухо он доложил о гибели командира и положил перед онемевшим Ромоло личные ценности полковника. Так же сухо, будто докладывая о происшествии в карауле, обрушил на капитана ворох чудовищных, невообразимых сведений о преступлениях доктора Бениньо. Поднял красные от недосыпания глаза:
— Мой капитан. Я бесконечно жалею обо всем случившемся. И… невыносимо стыжусь своей роли в этих событиях.
Ромоло машинально поправил повязку на рассеченной голове и привычно сдвинул брови.
— Бросьте, Мак-Рорк, — устало проворчал он, — полковник предупреждал меня, что Бениньо опасен. Что он может использовать вас, поэтому вас необходимо оградить от него. Полковник положился на меня без колебаний. А я не справился. Не рассмотрел заговора под самым носом. Не сумел предотвратить ваш побег. В сущности, все произошедшее — моя вина. И валить мои промахи на вас как минимум непорядочно. — Капитан помолчал, механически раскладывая кинжал, часы и кошель на столе в ровный ряд. — Черт бы вас подрал, — задумчиво и без всякого ожесточения промолвил он, — с вашим приходом в отряд все встало с ног на голову. Полковник… Мне казалось, что рухнет мир, а этот человек останется незыблем. Поверить не могу.
Годелот молчал. Он никогда не видел сухого деловитого капитана таким подавленным. Но от этого уже не становилось не по себе. Шотландец ощущал, что за прошедшие дни что-то в нем успело очерстветь и уже не пропускает, как прежде, любое чувство глубоко в душу.
А Ромоло обернулся, еще больше мрачнея:
— Мак-Рорк, вам лучше уйти. Сейчас здесь будет ад. Клименте и Морит под арестом со вчерашней ночи. Прочие ведут себя, как ощетиненные псы. Все боятся. Даже те, кто не участвовал в этой кутерьме. Молчаливое попустительство заговору карается очень сурово. Я ничего не предпринимал, ожидая возвращения его превосходительства, но теперь все решения придется принимать мне. Клименте и Морит по закону должны быть казнены. Однако Морит мальчишка и полез в эту яму из юношеского пыла. Похоже, доктор обработал его на совесть. Клименте же когда-то был с полковником Орсо на каторге. Он отчаянный человек, и понятия у него особые. Клименте из тех старых вояк, которые верят в воинскую честь, стоящую превыше устава. Былая рыцарская закваска. Такие люди почти перевелись.
Ромоло встал и мерно зашагал по кабинету. Годелот поднял голову:
— Мой капитан. Кто будет назначать наказания?
— Военный трибунал, и это хорошо. В моем роду не водилось святых, и за свою битую голову я мстить не стал бы. Но мой полковник мертв. И за одно это я охотно перевешал бы половину отряда, наплевав на любые обоснования их действий. Однако насчет вас все уже решено. Полковник велел вытащить вас из этой гнили, и я это сделаю. А потому — убирайтесь, слышите? Дайте всему перемолоться.
Шотландец поднялся на ноги. Уже у самой двери его настиг оклик:
— Мак-Рорк. Вы говорите, у полковника остался сын?
— Да, мой капитан.
— Надо же, — Ромоло невесело усмехнулся, — а в день вашей присяги я готов был поклясться, что это вы. Ступайте. Я сообщу вам о погребении.
Оглушительный крик разорвал ночь, и Годелот вскочил с койки, спотыкаясь о лежащие на полу сапоги. Отшвырнул их ногой и ринулся в непроглядную темноту комнаты на звук хриплого дыхания.
— Пеппо… — Он сжал ладонями вздрагивающие плечи, облепленные мокрой рубашкой.
— Не зажигай огня, — рвано всхлипнула темнота, — не зажигай!..
— Я не зажигаю. Тише, тише. Все хорошо, успокойся.
…Это были ужасные дни и еще худшие ночи. В день похорон полковника Годелот, глядя в каменно-серое лицо друга, категорически заявил, что в особняке герцогини ему оставаться невозможно, а потому им лучше снова поселиться вдвоем.
Пеппо не стал спорить, даже не особо делая вид, что повелся на нехитрые отговорки шотландца. Ободренный его покладистостью, Годелот пошел дальше и предложил устроиться в маленькой траттории на тихой улочке, проходящей у самой границы Сан-Поло и Дорсодуро.
— Как хочешь, — невыразительно отозвался Пеппо. Поколебался минуту, поправил плотную черную повязку на глазах и обернулся к другу: — Лотте, ты меня в дурака не ряди. Я понимаю, ты боишься оставлять меня одного. И ты, наверное, прав. Только вот что. У меня осталось около восьми дукатов. Я отдам их тебе, распоряжайся ими сам. Но не давай мне денег. Ни медяка. И к вину не подпускай. Если ухитрюсь надраться — просто избей меня, чтобы два дня ног не таскал. У меня все нутро навыворот. Я не знаю, на что способен. Я должен лишить себя возможностей наломать дров. Флейту оставь у себя и сделай так, чтобы я не знал, где она.
Годелот лишь кивнул:
— Доверься мне.
И начался ад. Несгибаемый Пеппо, не умевший принимать помощи и никогда не просивший пощады, сорвался в бездну. После одиннадцати лет слепоты он обрел зрение в огненном кошмаре, и кошмар этот следовал теперь за ним по пятам.
Пеппо боялся света, огня, людей, громких звуков, одиночества и самого себя. Его терзали дурные сны, и он просыпался то с воплем, то в слезах. Разбуженный собственным криком, он стискивал руку подоспевшего друга и бессвязно бормотал:
— Не уходи, пожалуйста… Не оставляй меня одного… Ты ведь не уйдешь? Правда?
Наутро мучился стыдом за свою слабость, рычал и огрызался на любое обращенное к нему слово, а ночью опять просыпался в холодном поту.
Он пытался привыкнуть быть зрячим. Его сводил с ума калейдоскоп людей на улице. Его ранил дневной свет. Предметы оказывались не на тех местах, где он ожидал их найти, он спотыкался, натыкался на столбы и стены. Горели постоянно воспаленные глаза, отчаянно болела голова, руки были в порезах, ноги — в ссадинах, а мир казался страшным, враждебным и чужим.
А Годелот стоически терпел. Бросался на ночной крик, утешая друга, будто плачущего ребенка. Неутомимо перечислял предметы, помогая Пеппо связать их незнакомый облик с привычным названием. Ястребиным взглядом следил, чтобы оружейник не завязывал глаз за едой и с открытыми глазами поднимался и спускался по лестнице. В лавке заставлял сдвигать повязку на лоб и выбирать овощи, сыр и прочую снедь, руководствуясь только зрением.
И все же накрывал свечу колпаком, зная, что огонь повергает друга в ужас. Молча выслушивал злобное фырканье, помня, что за ним скрывается беспомощность. Терпеливо поддерживал, напоминал, подсказывал. Почти не спал. Старался реже оставлять Пеппо одного. Настойчиво подтаскивал его к окну, вынуждая смотреть на мир, сначала на рассвете, а затем все позже и позже, когда солнце все ярче освещало улицу и искрящуюся гладь канала. Сам того не зная, он учил друга зрению точно так же, как много лет назад Алесса учила его слепоте.
Друзья стали походить на узников пыточного застенка. Одинаково изможденные, хмурые и взвинченные, они держались вдвоем, словно арестант и конвоир, скованные невидимой тяжкой цепью. Соседи по траттории торопливо огибали их на лестнице и крестились вслед.
Так прошло двадцать четыре нескончаемых дня. И наступил вечер, когда шотландец поднялся в комнату и застал Пеппо сидящим у стола. На столе горел трехрогий шандал, а оружейник занимался странным делом: обводил пером буквы в раскрытой книге.
Годелот тихо прикрыл дверь, отчего-то боясь спугнуть эту тишину, освещенную теплыми кругами пламени свечей. А Пеппо, не оборачиваясь, спросил:
— Тебе сегодня пришло письмо?
— Да, — секунду поколебавшись, ответил шотландец, — но…
— Это что-то важное, верно? Я слышал, как ты разламывал сургуч.
Годелот досадливо вздохнул:
— Это письмо от одного кондотьера. Ему рекомендовал меня твой отец. Он предлагает мне договор на два года. Но…
— К черту но! — оборвал Пеппо, внезапно вспыхивая, как все последнее время, однако тут же осекся и поморщился. — Прости. Дружище, я не просто так об этом заговорил. — Он поднял глаза на горящий шандал, пристально посмотрел на колеблющиеся столбики огня и продолжил: — Лотте, я знаю, как измучил тебя за эти недели. И едва ли я когда-то смогу отблагодарить тебя хоть чем-то равноценным. Но мне пора слезть с твоего хребта. Дальше я пойду сам. А тебе время исполнять свои мечты.
Годелот долго молчал, глядя на друга. Тот правильно истолковал паузу и кивнул:
— Не беспокойся. Я справлюсь уже хотя бы для того, чтобы месяц твоей жизни не был потрачен на меня впустую.
Шотландец прикусил губу, ища в голосе друга какую-то угрожающую тень:
— А ты? — коротко спросил он.
— А я начну все заново, — спокойно ответил Пеппо, — и для начала верну старые долги.
Годелот помолчал и улыбнулся:
— Хорошо. Тогда я напишу ответ. — Он хлопнул крышечкой чернильницы, стоящей на краю стола. — Схожу только к хозяину, чернил попрошу.
Он уже подходил к двери, когда вслед донесся оклик:
— Лотте.
Шотландец обернулся. Пеппо держал в руке том «Гверино Горемыки»:
— Я дочитал.
Два дня спустя Пеппо отправился в Сан-Марко. Годелот поначалу беспокоился, как бы друг, ведомый своим подчас непереносимым упрямством и странными представлениями о чести, не отказался от отцовского наследства. Но Пеппо знал разницу между щепетильностью и здравым смыслом.
В конторе Сильвио Бельграно действительно ожидало завещание, гласившее, что«дон Хосе-Клаудио Аларкон де Кабрера Сан-Сегундо, испанский гранд, известный в Венеции как полковник Клаудио Орсо, признает своего внебрачного сына Джузеппе Ремиджи единственным законным наследником своего титула и состояния, коим обладает на момент кончины, после уплаты долгов и расходов на погребение».
К завещанию прилагались несколько рекомендательных писем для Годелота, а также запечатанный конверт, адресованный Пеппо. В конверте было письмо.
Оружейник развернул его, несколько секунд потерянно смотрел на бисерные строчки, а потом протянул письмо другу.
— Я половину букв не узнаю, — пробормотал он. Шотландец взял лист, вдруг донельзя смутившись, и откашлялся…