– Бамба сам все мне рассказал. Феликс, у твоей матери было четверо братьев и три сестры. Упоминала ли она о них?
– Нет.
– Описывала ли когда-нибудь Африку? Сенегал? Мавританию?
При каждом названии я только мотал головой, пристыженный собственным молчанием. Никогда раньше я не замечал этих белых пятен на карте моей памяти: Мама как-то исподволь внушила мне, что ее жизнь началась одновременно с моей, и я, как избалованный, беззаботный эгоист, искренне верил в это.
– Возила ли она тебя в черные кварталы Парижа – в Золотую Каплю, в Шато-Руж, в Страсбур-Сен-Дени, на рынок Дежан?[10]
– Нет, она ненавидела эти места и запрещала мне посещать «гетто». Мы даже к тамошним парикмахерам не ходили и шмотки не покупали.
– Что ж, ты подтверждаешь мой диагноз. Фату порвала со своим прошлым, со своими корнями, и пустилась в свободное плавание. Она решила стереть из памяти свою историю, свое происхождение. А когда человек отрекается от своего прошлого, он тем самым лишает себя настоящего и, уж конечно, будущего.
И вот именно в этот момент мы увидели самое страшное: Мама, словно в подтверждение слов Сент-Эспри, смочила губку жавелевой водой и начала растирать ею руки и плечи. При этом ее лицо исказилось от боли, но она упрямо продолжала свое дело.
– О господи, да она же спалит себе кожу! – завопила мадам Симона.
Сент-Эспри кинулся к Фату и вырвал у нее из рук бутылку и губку. Мама растерянно посмотрела на свои пустые ладони, призадумалась и через несколько секунд попыталась начать все снова. Но он решительно удержал ее. Она сразу потеряла интерес ко всему окружающему, села на стул и замерла. Для нее ничто уже не существовало. Наши взгляды, наши разговоры – все это проходило мимо ее сознания.
– Ну вот, теперь она взялась за себя, значит придется ее госпитализировать, другого выхода нет, – решила мадам Симона. – Сейчас позвоню в «скорую».
– Только не это! – воскликнул Сент-Эспри, не дав ей схватить телефонную трубку.
Вот тут я впервые почувствовал к нему симпатию.
– Но… как же быть? – робко спросила мадемуазель Тран.
– Фату нужно отвезти домой. Если ей и суждено возродиться к жизни, то лишь на земле, где она увидела свет.
– Что-то я не пойму, – вздохнула мадам Симона.
Сент-Эспри схватил Маму за плечо, стронул с места (она пошла за ним не глядя, послушно, как робот) и, обратившись ко мне, скомандовал:
– Собери ее вещи, Феликс, мы уезжаем. Твоей матери необходима Африка. Только Африка сможет ее вылечить.
С того момента, как мы вышли из самолета в Сенегале, я испытывал дискомфорт. Не тот банальный дискомфорт, который причиняют неудобные кровати, стулья, помещения, нет, это был мой особый дискомфорт, ощущаемый и где-то внутри, и на коже – словом, захвативший все мое существо. Местные запахи, жара, краски, свет, звуки, расслабленность, ритмы, близость чужих тел – все казалось мне чужим, все отталкивало.
В поисках нашего отеля мы с Мамой и Сент-Эспри прошли по улицам Дакара, пробираясь в густой толпе между прохожими, товарами, разложенными прямо на тротуарах, велосипедами, не разбирающими дороги, оглушительно сигналившими машинами. Я чувствовал себя затравленным. Здешние люди двигались совсем не в парижском темпе, а либо гораздо медленнее, либо много быстрее, налетая друг на друга, сталкиваясь, соприкасаясь, и это никого не шокировало.
Но самое удивительное вот что: здесь я уже не был единственным чернокожим! В Париже я выделялся, привлекал внимание одной только своей внешностью; конечно, время от времени мне доставались из-за этого оскорбления какого-нибудь придурка-расиста, но на таких я плевать хотел, помня Мамины слова: «Если человек глуп, то это его и только его проблема, притом серьезная!»
Так вот, очутившись здесь, в толпе сплошных чернокожих, я сразу понизился в статусе, став теперь лишь одним из множества себе подобных, ничем не отличавшимся от других. Да и Мама тоже растворилась в этом окружении. Мимо меня проходили десятки, потом сотни, потом тысячи женщин, и у всех я обнаруживал тот же цвет кожи, те же черты, то же телосложение. Поначалу я принимал их за ее теток или кузин, однако вскоре их множество поставило меня перед жестокой реальностью: я стал свидетелем свержения Мамы. Ее величественная красота с каждой минутой тускнела все больше и больше. Черные в черной Африке, мы теряли свои привилегии; нет, подумал я, уж лучше быть черным в Париже.
Сент-Эспри, разрезавший толпу со своей обычной невозмутимостью, не испытывал таких мучений: здесь, как и везде, прохожие останавливались, чтобы полюбоваться им. Честно говоря, временами мне, обиженному тем, что я сливаюсь с общей массой, очень хотелось когда-нибудь стать на него похожим, как это сулила Мама.
В отеле он снял для нас с Мамой просторный номер, а сам занял соседнюю комнату, поменьше. Пока мы сидели, остывая от уличной жары, мне захотелось разузнать о нем побольше и я спросил:
– Ты уже бывал в Африке?
– Нет, я, так же как и ты, здесь впервые. Ну-ка подойди, я тебя обрызгаю.
Сент-Эспри ненавидел комаров; он с самого Парижа заставлял нас принимать Nivaquine[11], чтобы защититься от малярии, и обрызгивал жидкостью, отгоняющей насекомых.
– В Сенегале главную опасность представляют не самые крупные животные – гиппопотамы и крокодилы, а самые мелкие – комары, – объяснял он, размазывая этот состав по рукам Мамы.
Но я не отставал:
– Так откуда же ты родом?
– С Антильских островов. С французских Антил. Я родился на острове цветов, слыхал о таком?
– Нет.
– Его еще называют Мартиникой.
– Значит, ты не африканец.
– Африка живет в моих генах, а не в воспоминаниях, в отличие от твоей матери. Мои предки покинули Африку еще в семнадцатом веке. Вернее, наши с тобой предки, Феликс.
Когда он говорил «наши», мне всегда хотелось его одернуть: «Эй, ты не очень-то спеши приписать меня к своей родне! Я еще не знаю, соглашусь ли принять твоих предков».
– И чем же они занимались?
– Были рабами.
– Кем-кем?
– Рабами. Их отлавливали в Африке и переправляли через океан.
От этих его слов я буквально оцепенел. Мои предки – рабы?! Неужели я потомок рабов? Прапраправнук беспомощных жертв? Нет, даже слушать не желаю! От этого Сент-Эспри одни несчастья… И я ринулся в атаку:
– Значит, Мамины предки были похитрей твоих!
– Не понял?
– Их-то как раз не отловили, они остались в Африке свободными.
– Можно сказать и так, Феликс. Ты вполне прав.
Я чуть не лопнул со злости: как я ни старался подколоть этого человека, мне не удавалось вывести его из себя. Даже непонятно, сознавал ли он, что я нападаю на него все чаще и чаще… Словом, я решил закрыть дискуссию, вытащил свой телефон и сделал вид, будто читаю новые сообщения. Ну и вляпался же я! Вот так живешь целых двенадцать лет, тихо-спокойно, без всякого отца, и вдруг тебе на голову сваливается эдакий тип – красавец и ноль недостатков. Приуныв, я с завистью вспоминал, как мои школьные товарищи жаловались на своих «стариков»: одни ни хрена не соображали, другие ни черта не делали, или лупили детей, или сквернословили, или «ходили налево». Везет же людям… Да, не всем выпадает такая удача – заполучить папашу с изъяном!
Пока я дулся, Сент-Эспри пошел бродить по улицам Дакара вместе с Мамой; он приобщал ее к африканской атмосфере, надеясь, что новые впечатления пробудят в ней память и интерес к жизни. Мама покорно дала ему увести себя, но, когда она вернулась, я констатировал, что в ее взгляде так и не промелькнула хотя бы искорка сознания.
На следующий день мы отправились в путь. Куда, спросите вы? К реке Сенегал. Благодаря Бамбе Сент-Эспри разыскал на карте местность, где прошло Мамино детство.
Я не воспротивился этому путешествию. Может быть, в глубине души даже надеялся, что это хоть какой-то шанс вырвать Маму из ее забытья. Увы, поездка эта была задумана, разработана, спланирована моим родителем. И я всей душой противился его решению: меня крайне возмущало, что Сент-Эспри изображает отца семейства после двенадцатилетнего отсутствия, – конечно, их разлука была инициативой моей матери, поступившей наперекор желанию своего возлюбленного, но у нее наверняка имелись на то серьезные причины, разве нет?
Мы ехали на север страны, в Сен-Луи – город, который разочаровал меня не так сильно, как Дакар; здешние дома, с побеленными известью стенами, оградами кованого железа и черепичными крышами, были куда пригляднее, чем здания в столице. Когда мы проезжали по улицам, Сент-Эспри, увидев мое довольное лицо, бросил с саркастической усмешкой:
– Белый город, построенный белыми людьми. Наследие колониализма.
Я никак не отреагировал, но про себя отметил: ага, значит, он издевается над моим простодушным восхищением. Неужели мой папаша все-таки способен на ехидство? Эта гипотеза меня слегка утешила…
После короткой сиесты, устроенной прямо в джипе, мы свернули с асфальтового шоссе на грунтовую дорогу. И хотя неизвестность пугала меня, я радовался этой перемене, до того мне обрыдла нескончаемая монотонная езда по плоской, пустынной, унылой местности, размеченной одними только мангровыми деревьями; деревушки все были одна в одну – приземистые домики, грузовики, магазины, а дальше пыльные поля, баран, луга с рахитичными растениями, еще один баран, стены огромного богатого имения, недоступного чужим взглядам, снова пыльные поля и очередной баран, опять луга с рахитичными растениями и еще одно мангровое дерево, безликие, убогие селения… Никогда еще я не сознавал, до какой степени архитектура представляет собой, по сути, игру в кубики. Одни прямоугольные коробки из глины, из кирпичей, из досок… Ну и страна! Все, что не было делом рук человеческих, оказывалось плоским, а то, к чему прикоснулись люди, выглядело жалким и унылым. Отсюда я сделал вывод, что Африка исчерпала все свои возможности удивить меня.