Феликс и Незримый источник и другие истории — страница 19 из 34

– Бамба возвращается из Дакара.

Это объявление было встречено всеобщим молчанием. Даже бразильянки и те перестали кудахтать. Задавать вопросы было так же опасно, как нажать на красную «атомную» кнопку. Холодная война. Status quo. Никто не имел права расспрашивать мадам Симону о Бамбе или Бамбу о мадам Симоне.

Мы знали только одно: в тот трагический вечер, когда Бамба покинул нашу квартиру, он нашел пристанище у мадам Симоны.

И с тех пор они жили вместе. Вот тут опять-таки назревал коварный вопрос: что значит – жили вместе? Как друзья? Или как любовники? Обнаружил ли Бамба, к какому полу изначально принадлежала мадам Симона? Это оставалось тайной для всех. Они оба были по-прежнему приветливы, очаровательны и открыты для всех нас, но затрагивать их личные чувства запрещалось под страхом разрыва дипломатических отношений. Бамба, разодетый как английский лорд, непрерывно мотался между Парижем и Дакаром, объясняя это необходимостью развивать свой «Бизнес, бизнес!», а я, выходя из кафе, заприметил, что мадам Симона сменила цвет своей помады, чтобы встретить его во всеоружии.

Мы с Мамой расположились на вершине Монмартрского холма. Париж лежал у наших ног. И, как обычно по вечерам, начали «африканское бдение», вмененное нам в обязанность Папой Лумом.

Вернувшись в Париж, я довольно скоро убедился в справедливости его убеждения, что Париж поглощен небытием. Деревья приняли цвет асфальта, асфальт принял цвет камней, камни приняли цвет уныния. Земля, слишком усердно очищенная, просеянная, обезвреженная и стерилизованная, стала бесплодной, она задыхалась в панцире асфальта и дорожных плит, уложенных так плотно, что в узеньких зазорах между ними почве нечем было дышать, оттуда не прорастали даже хилые пучочки мха, а туда просачивалась лишь жидкая грязь. Даже ветер и тот больше не гулял по городу привольно – на его пути стояли стены; в Сенегале он взметался, он свистел, он завывал во весь голос, здесь же его словно посадили под замок. Так можно ли жить в этой тюремной атмосфере, лишенной тропической жары, диких птиц, кровожадных животных, назойливых насекомых?! Без боязни ночных духов. Без поклонения солнцу и трепета перед ним. Без ожидания дождя. Без панического ужаса перед хищниками. Без страха перед соседней деревней. Где прячется гепард? Где начался пожар? Где скрываются демоны? Откуда являются добрые духи?

Я понял, что Маме грозит рецидив болезни в этом городе, который загубил природу, который убил мертвых, – ибо в Париже даже мертвые считаются мертвецами. Папа Лум и Архимед, его таинственный пес-помощник, были правы: нужно использовать определенный метод, чтобы вложить в рациональное долю иррационального.

Итак, теперь, выйдя из кафе, мы первым делом смачивали ноги. Должен признаться, это была идея Мамы: однажды в воскресенье ее возмутила мысль, что мы ходим по улицам, не оставляя следов:

– Это же невыносимо, милый Феликс! Город просто издевается над нами! Он не запечатлевает никаких следов на нашем пути. А это значит, что он либо отвергает нас, либо презирает. Никаких следов! Как будто нас и вовсе здесь нет.

С тех пор мы носили с собой бутылку, вернее, дорожную флягу с водой, которой смачивали подошвы ног в теплую погоду и подошвы обуви, когда холодало. И до чего же приятно было, обернувшись, увидеть наши легкие отпечатки на асфальте, которые шли то по прямой то зигзагами, то сходились, то расходились, перед тем как испариться и продолжить свою фарандолу уже в воздухе.

А еще я подсказал Маме идею переименовывать вещи, чтобы выявить их душу. Таким образом, она окрестила деревья «просителями», ибо они простирают свои ветви к небу, прося у него дождя для листвы, а корни вонзают в землю, прося для них пищи.

– У них нелегкая жизнь, у этих просителей. Хуже, чем у комнатных растений в горшках, – асфальт душит землю, где растут деревья, а городская пыль закрывает от них солнце.

Как-то вечером, когда мы гуляли по Елисейским Полям, она прониклась жалостью к платанам:

– Ой-ой-ой, милый Феликс, ты только посмотри, что эти чинуши из мэрии сотворили с платанами! Обкорнали их, изуродовали, ампутировали ветви, лишь бы расставить по стойке смирно и соблюсти симметрию на авеню. Это уже не «просители», а «древозаменители».

Отныне ветер у нас именовался Любовником, всеобщим, но невидимым, который ласкает, обольщает, овладевает, чье дыхание ощущается на листьях, волосах, одежде. Что же касается крыс, то их Мама нарекла «прорицателями», поскольку эти мудрые, сверхпрозорливые животные ясно предчувствуют грядущие события, дожди, голод и землетрясения.

– Это естественно! Они изучили землю лучше нас и знают, что если она и задыхается на поверхности, то дышит через сточные трубы и освежается в подземельях.

Теперь Мама заставляет меня дышать Парижем, вбирать в себя этот город с его ядреными запахами – сырыми, размытыми, едкими, приторными, безбоязненно наполнять легкие как дыханием бульваров, так и кислой вонью туннелей, куда вонзаются поезда метро. Плохих запахов не бывает. Плохо совсем не иметь запаха. В каждой малости таится целая вселенная, зловещая или прельстительная, – исходит соками, стонами, испарениями.

«Мир принадлежи тем, кто его созерцает, – сказал мне Знахарь. – В одном мгновении твоей жизни сокрыты века, тысячелетия. Видимость не есть видимость пустоты, – скорее, это видимость скрытой вселенной». Панорама у наших ног кажется морем огня, откуда выстреливают искры, пляшущие вокруг воздетого к небу факела – Эйфелевой башни. Париж, охваченный радостным, праздничным возбуждением, щеголяет всеми своими драгоценностями.

– Посмотри вон туда, Феликс! Это мангровое дерево…

Рождество перенесло тропики в Париж. Глядя на тысячи пышных гирлянд, распростерших над улицами свои пестрые ветви, украсивших фасады, обвивших крыши, Мама воочию видит раскидистые мангровые деревья, растущие по берегам рек; их гибкие ветви ниспадают к земле и переплетаются там, чтобы в свой черед стать корнями; ей чудится ласковое касание солнца, пронзающего их пышные кроны, пестрое оперение птиц, душный, горячий африканский воздух, фантасмагория красок и запахов. Мы явственно слышим гулкий зов земли, дома движутся, не сходя с места, все колеблется, все пляшет, все трепещет. Энергия Парижа властно заявляет о себе, всех покоряет, повергает в транс.

– Ты видишь Бьевру?[24]

Вот уже неделю мы пытаемся разгадать душу этой подземной реки, более скрытной, чем Сена, хотя и вполне реальной.

– Слушай меня внимательно, Феликс. Дух Бьевры родился в церквях и соборах. Древние люди строили святилища возле источников, этих космических уст, этих отверстий, что вели к обиталищам подземных сил. И они не разбирали, где запад, где восток, они объединяли Землю и Небо. Вглядись получше.

Что это было – иллюзия? Или самовнушение? Не знаю, но теперь я различаю какую-то таинственную ауру вокруг куполов и колоколен Латинского квартала.

– Да, это Бьевра, – подтверждает Мама.

Мы любуемся не только городским пейзажем в целом, но и его мельчайшими деталями. Он уже не выглядит банальным. Ибо Мама смотрит на Париж тем же взглядом, каким она обводила саванну и джунгли. Между нами двоими существует тайный уговор, возбраняющий ограничивать реальность видимым. Папа Лум недаром предупредил меня: «Африка – это воображение на Земле. Европа – это разум на Земле. И ты не познаешь счастья, пока не научишься наделять каждую из них свойствами другой».

Мама разражается смехом. Как хорошо она смеется! Жемчужные переливы этого веселья, рожденные в ее груди, согревают мне сердце.

– Сегодня мы с тобой открыли дух Бьевры. Завтра будем искать баобабы.

– Баобабы – в Париже?

– Ну да – места, где можно укрыться для чтения.

У меня сразу возникает масса идей, и я заранее радуюсь предстоящему дню, но все же хочу обсудить с Мамой одну насущную проблему:

– Ты уже виделась с нотариусом, чтобы определиться с положением нашего кафе?

– Да. Он мне объяснил, какие шаги нужно предпринять, чтобы узаконить его статус и узнать, что лучше – продать «На работе» или сохранить.

– И что же?..

– Попроси совета у врага и сделай наоборот.

И Мама с ласковой усмешкой сжимает мое плечо.

– Ты помнишь то время, когда я все считала, милый Феликс? Так вот: я не хочу, чтобы это повторилось, не хочу больше убиваться из-за денег, из-за счетов – меня это чуть не прикончило.

И она указывает на стайку воробьев, бестолково мечущихся над куполом Сакре-Кер.

– Почему птицы летают? Серьезные люди скажут тебе, что они должны двигаться, охотиться за пищей, изучать небо – словом, делать нечто полезное.

Какой ужас! Нет, птицы летают, как поют, – ради удовольствия, ради красоты полета, ради минутного экстаза.

И Мама улыбается шумному, сверкающему городу или, вернее, впитывает его всеми органами чувств: пробует на вкус, на слух, на запах, смакует с блаженной улыбкой, прикрыв глаза. И говорит:

– Мир принадлежит тем, кто решил ничем не владеть.

Мадам Пылинска и тайна Шопена

В доме моего детства жил чужак. Соседи думали, что семья Шмитт состоит из четырех человек: двое родителей, двое отпрысков, тогда как жильцов в нашем доме было пятеро. Нашу гостиную оккупировал чужак, незваный гость, этот несносный ворчун там спал и бодрствовал, не сходя с места.

Взрослые, занятые своими делами, игнорировали его, разве что мать, слегка раздраженная, порой заглядывала в гостиную, чтобы привести его в порядок. Знакомство с несчастным поддерживала лишь моя сестра: каждый день около полудня она будила его, на что он громко реагировал. Я же его ненавидел, гулкие звуки, мрачный вид, прямолинейные очертания, замкнутость – все это отталкивало меня.

Вечером, в кровати, я нередко молился, чтобы этот тип исчез.

Но как давно он поселился у нас? Кажется, он всегда торчал в нашей гостиной. Коричневый, приземистый, раздавшийся вширь, весь в каких-то пятнах, с желтоватыми зубами слоновой кости. Его коварная немота сменялась жутким грохотом. Когда наступало время старшей сестры, я сбегал в свою комнату и принимался петь, зажав руками уши, не желая слушать их диалог.