Феликс и Незримый источник и другие истории — страница 21 из 34

Она заиграла.

Как она была права! Музыка терлась о меня, облизывала, жалила, месила и разминала, раскачивала, возносила ввысь, оглушала, колотила, доводила до изнеможения, басы сотрясали меня, будто я оседлал раскачивающийся церковный колокол, верхние высокие ноты сыпались градом, холодные капли, горячие, теплые, тяжелые или едва заметные, обрушивались шквалом, приливной волной, затягивали в сети, в то время как вкрадчивый средний регистр обволакивал мою грудь, как нежный бархат, и я сворачивался клубком.

Покоренный, я сипло выдохнул:

– Браво! Великолепно! Вот это техника!

– Одной техники недостаточно. Когда эту технику наконец обретаешь, то оказывается, что это ничего не значит. Теперь вы! – приказала она, нацелив указательный палец на клавиатуру.

Я выбрался из своего укрытия и от волнения решил разыграть из себя шута.

– А вы – вы тоже уляжетесь под рояль? – спросил я с улыбкой.

– Я пока не знаю, стоит ли ваша игра свеч…

Я заиграл многократно отрепетированный вальс «Прощание»[26].

– Стоп! – выкрикнула она через несколько секунд, обмахивая голову руками, чтобы рассеять отзвуки исполненного мной танца. – Ах, что за мука!

Я понурил голову. Мадам Пылинска пораженно разглядывала меня:

– Какое фортепиано было у вас все это время?

– «Шидмайер».

– Что?

– «Шидмайер», он стоит у нас дома.

– Никогда не слышала о таком… Похоже на кличку бульдога… что собственно и подтверждает ваше исполнение, такое впечатление, что… нет, я лучше промолчу… из христианского милосердия!

– То есть?

Она покачала головой:

– Вы как человек умственного труда играете ноты, а не звуки. Вы заботитесь о звуковысотной стороне, о музыкальной фразе, но в вашем прикосновении нет ни тембра, ни цвета.

– Что это значит?

– Вы оснащены для Баха. Типично для человека, живущего рассудком. Бах задумывал музыку независимо от качества звука, благодаря чему ее можно исполнять на различных инструментах. Этакая музыкальная математика. «Хорошо темперированный клавир» остается шедевром, не важно, играют его на клавесине, на фортепиано, на аккордеоне, да хоть на ксилофоне! Бах – это музыкальные Гималаи, что высятся в лишенной тембров пустыне. В конце жизни он ослеп, но ведь с самого начала Бах сочинял музыку как глухой.

– Бах? Глухой?!

– Самый глухой из всех живших на земле. Глухой гений чистой воды. Представьте, Шопен более цельный музыкант, чем Бах: он уделяет столько же внимания тембру, как мелодии и гармонии.

– Шутите! Он ведь писал только для фортепиано.

– Это доказывает, что он мыслил тотально. Его музыка звучит именно так, как задумано. Он тщательно заботился обо всех музыкальных составляющих. Ему ставили в вину то, что он ограничивался фортепиано. Его упрекали в этом при жизни, ведь тогда и богатство, и слава для композитора были связаны с оперой или симфоническим концертом. А он упорно стоял на своем. Вот это душевная сила! Вот это мудрость! Гений – это тот, кто быстро понимает, чего он должен достичь в жизни. Шопен раньше других завоевал известность и признание; уже в восемнадцать лет он восстал против здравых советов. Почему? Вовсе не потому, что презирал деньги, которые приносит успех, а потому, что отказывался пренебречь звучанием музыки. Он работал с тембром, как Рембрандт с пигментами на своей палитре. Бах – это рисунок, Шопен – живопись. Когда оркестр исполняет Баха, краски плавятся. Бах предлагает карандашные зарисовки, которые потом можно раскрасить. Шопен действует иначе. На самом деле его техника ближе к акварели. Все уникальным образом сливается, и размывание гармонических контуров напоминает смешение водных потоков.

Зардевшись, мадам Пылинска оглядела воображаемых оппонентов.

– Хватит долдонить, что его вдохновение было «сведено к фортепиано»! – решительно бросила она. – Он изобрел фортепиано. Благодаря ему оно стало миром, просторным миром, континентом, океаном, огромным, бесконечным.

– Бетховен, однако…

– Бетховен использовал фортепиано, но не служил ему. Он рассматривал его как наиболее подходящую замену оркестра. Использовал его по умолчанию, за неимением лучшего.

– А Шуберт?

– Шуберт сосредоточился на камерной музыке. Он писал пьесы для комнатного прямострунного фортепиано[27].

– Вы непреклонны!

Она вдруг замолкла, покраснела и со вздохом тихо пробормотала:

– Спасибо.

Моя реакция ее вовсе не оскорбила, а доставила ей живейшее удовольствие.

– Я смею считать себя хорошим учителем именно поэтому: как вы сказали, я непреклонна.

Ее веки дрогнули, она вновь обнаружила мое присутствие.

– Где вы живете?

– На улице Ульм, возле Эколь Нормаль.

– Рядом с Люксембургским садом?

– Верно.

– Отлично! Это упростит нашу задачу. На этой неделе вы обойдетесь без фортепиано. Каждое утро отправляйтесь в Люксембургский сад. Присядьте на корточки на лужайке и попробуйте срывать цветы так, чтобы не стряхнуть росу.

– Простите, не понял.

– Обратите внимание, капли росы должны оставаться на лепестках или листьях. Ваши движения должны быть абсолютно точными! Понятно?

– Э-э…

– Господин философ, вы лупите по клавишам, как дровосек. Я хочу, чтобы ваши пальцы стали послушными, умелыми, культурными, полезными. С этого часа я требую от вас как физической, так и духовной деликатности.

– То есть до субботы я не должен поднимать крышку фортепиано?

– Нет! Тарабаня по слоновой кости, вы не продвинетесь. И еще, могу ли я порекомендовать вам второе упражнение?

– Да.

– Слушайте тишину.

– Простите?

– Сидя у себя в комнате, дышите ровно и вслушивайтесь в тишину.

– Но зачем?

– Шопен пишет о тишине: его музыка рождается из тишины и туда же возвращается; она просто соткана из тишины. Если вы не умеете наслаждаться тишиной, то не оцените его музыку.

Она проводила меня до двери. Прежде чем переступить порог, я спросил:

– Сколько я вам должен?

– Мне никогда не платят за первый урок.

– Почему?

– Потому что он преследует лишь одну цель: обескуражить вас. Я вас обескуражила?

– Изрядно.

– Прекрасно. Будете платить мне начиная со второго урока.


Хотите верьте, хотите нет, но в ту неделю я скрупулезно исполнял указания этой странной польской дамы. Превозмогая утреннюю апатию, в половине восьмого утра я уже стоял у решетки Люксембургского сада – шеренги черных копий с позолоченными наконечниками – и ждал, когда служитель откроет высокие ворота; затем устремлялся в самый безлюдный уголок и, укрывшись под ветвями от посторонних взоров, упражнялся в собирании маргариток, усеянных жемчужными каплями, стараясь сохранить этот дар утренней зари. Сначала я терпел неудачу, затем, после многих попыток, мне удалось успокоиться, ощутить связь пальцев с дыханием моего тела, сделать кончики пальцев мягкими и безотказно послушными. В пятницу я уже воспринимал каждую каплю росы как младенца, приютившегося в углублении листа, младенца, которого хотел устроить поудобнее.

Исполнив это упражнение, я в своей студенческой комнате вслушивался в тишину, которой не существует в столицах, которая заставила меня спуститься в подвал, в глубины здания, подальше от звуковых помех, чтобы осознать простой факт: когда вселенная наконец-то замолкает, то оказывается, что мое собственное тело издает звуки: булькает, шипит, похрустывает, дышит. Разочарованный, я опасался всерьез погружаться в обман; однако я заметил, что мое внимание обострилось, пальцы стали более точными, а запястья и локти более пластичными.

– Входите, не стоит терять ни минуты, – сказала мадам Пылинска, открывая дверь. – Если вы выполнили мои предписания, то теперь вы подобны гранате с выдернутой чекой.

Мы помчались к роялю, сели, и я прикоснулся к клавишам.

– Играйте!

Я отважился исполнить Седьмую прелюдию, опус 28.

После заключительного аккорда мадам Пылинска закурила сигарету.

– Не хочу себя хвалить, но это было почти сносно.

– Ничего не понимаю… Я и представить не мог, что можно продвинуться вперед, удаляясь от инструмента.

– Труд самосовершенствования требует качества, а не количества. Какая польза от пережевывания одной и той же пьесы? Сыграть десять раз плохо? Сто раз с ужасными намерениями, с жуткими движениями? Сколько можно пилить дрова?! – заметила мадам Пылинска.

Сев на мое место, она нежно тронула клавиши. Рыжий кот потерся о ее щиколотки.

– Следите за прикосновениями. Вам поможет этот способ высказывания.

Она перебирала аккорды, что явно нравилось коту.

– Это перебор! – запротестовал я. – Мне же нужно разучивать виртуозные пассажи.

По ее лицу прошел нервный тик, плечи дрогнули.

– Что? – Она буравила меня враждебным взглядом. – Что вы сказали? Виртуозные?

– Н-ну-у… да.

– Виртуозные? Я верно расслышала?

Подняв глаза к небу, она откашлялась, прикусила губу и отвернулась. Лишь правила приличия помешали ей пренебрежительно сплюнуть.

– «Виртуозные пассажи»… Если после многих лет занятий со мной вас назовут виртуозом, я повешусь!

– Но это вовсе не ругательство!

– Я пытаюсь вырастить художника, а не самовлюбленного нарцисса. Направьте свет на музыку, а не на себя. О! Этих виртуозов, которые внедряются между произведением и публикой, я бы расстреливала из автоматической винтовки.

– К счастью, оружие в концертных залах запрещено!

– Да что вы говорите! – рявкнула она. – И хорошо, иначе я бы прикончила больше народу, чем Сталин!

В волнении мадам Пылинска принялась мерить шагами комнату:

– Каждый должен быть на своем месте! Виртуозам место в цирке. Пусть упражняются именно там! Единственное, чем опасен акробат в ярмарочном балагане, это что публика воспламенится. Акробат на трапеции порой намеренно ошибается, делая простейший трюк, если потом хочет исполнить куда более сложный. Легкая победа умаляет торжество. Возьмите теноров на оперных подмостках: они старательно демонстрируют, что взять верхнее