Феликс и Незримый источник и другие истории — страница 22 из 34

до – это подвиг. Даже будучи уверенными в своем голосе, они тем не менее мимикой показывают, что рискуют пустить петуха. Паваротти эта комедия удается лучше, чем другим: хотя ему взять верхнее до так же легко, как съесть устрицу, он изображает, что берет ноту с усилием, а затем притворяется, что удивлен такой удаче, и вместе с толпой празднует триумф! Какой фарс! А еще он… нет, промолчу… из христианского милосердия!

– И все же верхние ноты Паваротти излучают свет!

– Этот клоун жаждет криков «браво». Шопен не стремился к овациям, он импровизировал, увлекая нас куда-то. Паваротти ведет нас к себе, Шопен – в другой мир.

– Куда?

Она вздернула подбородок:

– Вам нравится Лист?

– Я… я не знаю.

– Отличный ответ. Раз есть циркачи, то существуют и цирковые композиторы. Лист, например.

– Вы жестоки, – не вытерпел я. – Как известно, Лист и Шопен познакомились в юности и, несмотря на то что публика разжигала их соперничество, сохранили подлинную дружбу. Лист высоко чтил Шопена, поддерживал его, распространял его пьесы в Европе, в России – и при жизни Шопена, и после его кончины; он даже написал книгу о нем. Лист много сделал для Шопена, больше, чем Шопен для Листа.

– Лучшее, что Лист сделал для Шопена, это само творчество Листа.

– О, как вы коварны!

– Нет, я говорю без злого умысла. Творчество Листа помогает понять Шопена. Эти два гения освещают друг друга.

Мадам Пылинска накинулась на клавиши, сыграв несколько тактов из Второй рапсодии Листа.

– Лист играл с поднятой крышкой рояля, а Шопен любил полностью закрытый инструмент. Этим все сказано, – пояснила она. – Лист хотел выйти из фортепиано, а Шопен вернуться. Лист блистает, отталкиваясь от звучащего корпуса; Шопен неустанно открывает красоты внутри фортепиано.

Она прижалась ухом к крышке рояля.

– Лист гремит, Шопен внимает. У Шопена фортепиано вслушивается в само себя, в его звучание, гармонии, мелодические обороты, неожиданные звуковые эффекты, обертоны, резонанс; Шопен ищет поэзию фортепиано, и ему этого достаточно. Лист ищет в фортепиано трамплин, чтобы покинуть этот инструмент; он выходит за пределы клавиатуры, взрывает ее, превращает рояль в оркестр, состоящий из множества различных инструментов, так что создается впечатление, что играют несколько человек. У Листа фортепиано утверждает собственную независимость, но при этом перестает быть фортепиано, оно превращается в ковер-самолет, парящий над вселенной, ее ручьями, озерами, бурями, зорями и закатами, колокольным звоном в долине, игрой воды, садами и лесами; а у Шопена вместо всего этого возникает замкнутый целостный мир, без дверей и окон, фортепиано у него – чувствительный, благородный, послушный инструмент, способный выразить все движение души.

Она вдохновенно продолжала:

– Лист поражает. Шопен чарует. Его виртуозность, едва проявившись, почти извиняется за свое присутствие и тотчас исчезает. У Листа настойчиво демонстрируемая виртуозность становится спектаклем, обычно она в конце концов выходит на передний план: Лист хочет, чтобы у нас захватывало дух, его произведения рассчитаны на финальное «ура», тогда как Шопен исследует возможности фортепиано, дивится найденным звучаниям и экспериментирует с ними. Лист сражает аудиторию наповал, а Шопен спрашивает самого себя. Лист – удивляет, Шопен – удивляется сам.

Она сыграла величественные листовские аккорды:

– Лист уже сформулировал и сообщил нам свою мысль, тогда как Шопен открывает ее на наших глазах, он медленно продвигается, опираясь на собственные средства. Лист – бог, который является, чтобы продемонстрировать свою власть, Шопен – падший ангел, который пытается отыскать путь на небеса.

Мадам Пылинска закрыла крышку рояля:

– Урок окончен!

Она провозгласила это, даже не взглянув ни на свои часики, ни на часы в гостиной.

Я протянул ей деньги, она молча сунула их в карман, потом указала мне на выход. Мы прошли по коридору, потревожив двух кошек, зашипевших от негодования.

– Скажите, господин философ, есть в Люксембургском саду водоемы? – спросила мадам Пылинска.

– Да.

– Это весьма полезное соседство для того, кто учится музыке. – Она открыла дверь. – Предлагаю вам перейти к следующему этапу. Придется немного потратиться. Сможете?

– Надеюсь, да, – ответил я, мысленно прикинув, сколько смогу пожертвовать на покупку нот.

– Фантастика! Купите зернышек.

– К-каких… зернышек?

– Наверное, в гранулах. Или можно хлопья.

– Хло…

– То, чем кормят карпов. Этот корм продается в зеленых коробках.

– Что?.. Вы хотите, чтобы я питался рыбьим кормом?

Она с ужасом посмотрела на меня:

– Разумеется, нет. Это слишком соленая пища.

– Вы хотите, чтобы я кормил карпов в Люксембургском саду?

– Какая мерзость! Ненавижу эти мягкие, покрытые тиной слизистые создания с их непристойно открытым ртом. Бог, должно быть, замечтался, когда создавал карпов… Нет, предпочитаю не думать об этом. Надо помнить о христианском милосердии!

Она в ужасе потерла затылок.

– Но я не понимаю вас, мадам Пылинска…

– Отправляйтесь в Люксембургский сад и попробуйте добиться кругов на воде. Войдите в резонанс. Сначала созерцайте поверхность воды – плоской, гладкой, спокойной, потом бросьте немного корма: вода придет в движение. Изучите удар о воду, его последствия, сколько времени потребуется, чтобы круги возникли, распространились по воде и исчезли. Не делайте нарочитых движений. Наблюдайте. А в следующую субботу вспомните об этом: беря бас, позвольте звуку расти и умереть, или еще лучше, чтобы выделить мелодию на фоне гармонической волны, сумейте стать текучим.

– Текучим?..

Она нахмурила брови:

– Текучим, да, по-моему, так говорят. Текучим… Следует подчиниться волне, уловить пространство между звуками, но не пытаться схватить, а довериться происходящему, раздвинуть границы свободы. Текучим… Вас раздражает мой французский?

Она с недовольным видом распахнула дверь.

В ту неделю, когда к упражнениям с тишиной и росой добавились круги на воде, я получил послание от тети Эме, музыкальной феи моего детства, она сообщала, что приедет в Париж и будет рада меня повидать.

Вот удача! Эме и никаких тяжеловесных домашних трапез, Эме без докучных престарелых родственниц с растительностью над верхней губой, без детворы, навязывающей идиотские игры, Эме без домашней попойки и несварения желудка полностью в моем распоряжении.

Я обожал эту уникальную женщину. Ни мужа, ни семьи, ни детей, и все же ничего общего со старой девой. Очаровательная, кокетливая, всегда в курсе всех культурных новинок, она плыла по жизни, грациозно переходя от одного мужчины к другому, будто на балу, меняя в танце партнеров. На семейные сборища она всегда прибывала одна, что нравилось бабушке, повторявшей, что невозможно удержать в памяти больше мужских имен, чем есть в святцах. Та же бабушка, весьма привечавшая Эме в юности, не упускала случая ее пропесочить. В добром настроении она говорила, что Эме малость с приветом, в дурном – называла ее потаскушкой, при этом ревновала ее настолько, что, застав нас с Эме за разговором, восклицала: «Эме Буффаван, не смей рассказывать ему свою жизнь, юнцам нельзя брать с тебя пример!» На самом деле Эме никогда не рассказывала мне подробности своей личной жизни, мы беседовали о массе вещей, но стоило затронуть ее связи, она лишь наскоро пробегала вокруг да около сплетен, вошедших в семейные анналы. Ее стыдливость нравилась мне тем сильнее, что позволяла восполнять фантазией белые пятна.

Чтобы пригласить ее в «Бальзар», достойный ее ресторанчик в стиле ар-деко рядом с Сорбонной, пришлось достать заначку. Под опаловыми стеклянными абажурами, освещавшими темные деревянные панели, мы, сидя на обитом молескином диванчике, в окружении официантов в белых фартуках, которые носились между столиками, болтали, наслаждаясь нашим тет-а-тет, перебирали забавные истории, блаженно, в экстазе, почти влюбленные друг в друга, несмотря на четыре десятка лет, нас разделявших. Я поведал ей, что именно она в день, когда мне стукнуло девять, определила мое увлечение фортепиано, потом позабавил ее, набросав портрет невероятной мадам Пылинской.

За десертом тень грусти легла на ее улыбку.

– Давай поедем в Кабур, – шепнула она.

– Когда?

– В субботу, после твоего урока. Я позабочусь обо всем: такси, билеты на поезд, номера в отеле. Вернемся в понедельник.

– Почему Кабур?

– Ну, это же очевидно, – мечтательно протянула она, это прозвучало так же, как одиннадцать лет назад «Шопен, разумеется».

Мне не потребовалось других доводов.


В субботу мадам Пылинска открыла мне дверь – в полном смятении, с опечаленным видом, тюрбан съехал набок – и объявила с порога:

– Альфред Корто умер.

– Что, простите?

Она подавила рыдание и повторила – трагическим тоном, уставившись в пол:

– Альфред Корто умер. Сердце не выдержало.

Я перепугался – мадам Пылинска явно утратила рассудок. Знаменитый исполнитель Шопена Альфред Корто покинул этот мир лет двадцать назад. Вряд ли она, посвятившая всю жизнь фортепиано, узнала об этом лишь сегодня.

– Ему было пятнадцать лет, – уточнила она.

– П-пятнадцать?..

– Мой Рахманинов дожил до двадцати двух!

Она указала на двух котов за ее спиной в коридоре:

– Рубинштейн и Горовиц ищут его повсюду. Я отвезла его к ветеринару, он потом отдаст мне урну. Бедный Альфред Корто… Ну входите же!

Посмотрев на оставшихся четвероногих, я пришел к выводу: Альфред Корто был тот рыжеватый котяра, что во время наших уроков сворачивался клубком на пуфике у кабинетного рояля. Через несколько секунд мадам Пылинска вышла из своей комнаты: поправив гранатовый тюрбан и закурив сигарету, как ни в чем не бывало она вновь впала в свой категоричный тон:

– Вы читали Жорж Санд?

– Кое-что читал.

– Поразительная женщина! Жорж Санд жаждала триумфа в музыке, но тут вышел облом, несчастная умела лишь стряпать одну книгу за другой. В конце концов она с досады решила поспособствовать расцвету Шопена – так распускается мак, защищенный от ветра. Основательная дама эта Жорж Санд! Когда Шопен жил у нее в Ноане, он был избавлен от материальных проблем, от необходимости давать уроки, мог целыми днями сочинять, играя на подаренном ею «Плейеле». Пока они были вместе, он задумал и создал все свои шедевры. Весьма полезная дама!