Кирилл был, повторяю, эстет, хороший профессионал и ехидный карикатурист. Вообще ехидства в нем было немало, под видом шутки от него можно было услышать обидные вещи. Зато он был абсолютно надежен: приезжал и приходил точно в назначенное время, помогал что-нибудь отвезти и принести, всегда давал и вовремя возвращал долг. Он и был фактическим создателем нашей газеты, притом довольно деспотичным. Если "Аспект" выходил из недели в неделю, то не благодаря Феликсу, Лешакову или Синезерову, и уж конечно не благодаря мне, а исключительно благодаря Кириллу. Загнулась газета тоже из-за Кирилла, из-за его абсурдной идеи, что мы в рекламе не нуждаемся. Он не умел отказываться от своих идей.
Как при всех редакциях, при "Аспекте" вечно крутились какие-то личности, без которых невозможно было представить газету. Это был обрюзгший губастый вечноюный Кузьма с косой и серьгой в ухе, приходивший в "Аспект" и молча сидевший возле стола Феликса, пока его не посылали за водкой. После трех часов Кузьма, Феликс и Кирилл обычно садились играть в преферанс. Кузьма приводил пунктуального
Кирилла в полнейшее недоумение тем, что никогда не возвращал карточные долги.
– Ходит каждый день, и не знаешь, куда от него деваться, – говорил о Кузьме Феликс. – А вот сегодня не пришёл, и чего-то не хватает.
Это был ловкий психологический прием, после которого Кузьма занимал деньги до бесконечности.
Приходил огромный бородатый рокер Бьорк, как две капли воды похожий на своего чёрного терьера, но не такой добрый. Приходил душевный, задумчивый бард Михайлов, который называл всех "душа моя" и ни разу в жизни не сдержал обещания, чего бы оно ни касалось.
Приходил вальяжный Граф, молчаливый Филин, ещё многие и многие, отправившиеся вслед за Феликсом в какие-нибудь два года…
Приходили женщины.
Мне нравилась одна из посетительниц Феликса по имени Юля. Она работала уборщицей в "Комсомольце" до того, как я туда устроился, но была уволена за прогулы. О ней ходили волнующие слухи, что за время работы она якобы не отказала ни одному сотруднику. У Феликса с Юлей был роман, который мог закончиться серьезно, если бы девушка своевременно не наградила Феликса триппером. Потом Юля неожиданно выскочила замуж за какого-то зэка, но ко времени создания "Аспекта" её муж отчего-то удавился, и Юля снова зачастила к Феликсу, у которого возобновились семейные дрязги. Моя жена покончила с собой тем же способом, что и Юлин муж, поэтому Феликс называл нас
"подельниками".
Когда пресловутая Юля впервые пришла в нашу редакцию и я её опознал, мне стало не по себе, настолько она оказалась в моем вкусе,
– высокая, узкая, плоская, капельку сутуловатая. Ноги у неё были настолько гладкие, что в них отражались лампочки, рыжие волосы собраны на затылке коротким пучком, голосок нежный, глаза кошачьи, внимательные. К тому же Юля оказалась не такой тупой, как следовало.
Она была очень общительная и бойкая на язычок. Не долго думая, они с
Феликсом уселись на диван напротив моего стола, где я трудился над статьей "Загадка смерти Джима Моррисона", и стали целоваться. Я продолжал долбить по клавишам с невозмутимостью Будды, но моего буддизма хватило не надолго. Я придвинулся к дивану как можно ближе и стал рассматривать бесстыдников чуть ли не под лупой, чтобы смутить.
Феликс косился на меня своими черными глазищами, такими огромными и бешеными без очков, и шуровал рукой под Юлиной юбкой, Юля сучила ножками и волнующе хихикала. Я свернул работу над статьей и засобирался домой, раз уж мне так не повезло в жизни. Но в дверях услышал капризный голосок Юли:
– Не уходи! Пусть не уходит.
Мы попытались вызвонить для компании Юлину подружку, которая когда-то спала с ними третьей, но подружка успела убежать к кому-то ещё, так что мы купили легкого вина и фруктов для Юли, водки для себя, кое-чего закусить, и поехали втроем на квартиру покойной бабушки Бьорка.
Эта квартира, вернее – две комнаты коммунальной квартиры в закопченном кирпичном строении типа питерских доходных домов, запомнились мне надолго, поскольку соответствовали тому образу печальных, убогих жилищ, которые часто являются мне во сне.
В темном закоулке между домами я споткнулся и припал коленом на гору строительного песка. Затем споткнулся и чуть не упал ещё раз, в подъезде, освещенном очень тусклой красной лампочкой, с порога попав ногой в пустоту.
Феликс поздоровался с соседкой, запустил нас в комнату покойницы и закрыл за нами дверь на железный кованый крючок.
Пухлая, низкая, тяжелая дверь была обита черным дерматином и местами прорвалась – из прорех торчала грязная вата. Справа от входа, за занавеской из пестрого сиреневого ситца, висел алюминиевый рукомойник над мятым ведром. Слева стояла узкая тахта, твердая и выпуклая, как спина черепахи. Стенка над тахтой была украшена плюшевым гобеленом с золотой бахромой, на котором была изображена восхитительная картина в духе 1001 ночи: под покровом василькового, звездного, плюшевого неба один татарин в чалме умыкал волоокую красавицу на тонконогом скакуне, а другой целился в него из лука с высокой зубчатой башни. Под мутным, намертво запечатанным бесчисленными слоями синей краски оконцем с жутковатым видом на строительный пустырь, располагался шаткий круглый стол на гнутых ножках, застеленный прожженной клеенкой с грибками и цветочками.
Цветы в оконных горшках, за сероватым тюлем, усохли до щепочек, черно-белый телевизор в округлом корпусе под светлое дерево, с белыми тугими клавишами на передней панели, издавал звук, но не показывал.
Но самое любопытное, что всё тесное пространство комнаты – тумбочка под телевизором, сам телевизор, подоконник, стол, полочка под умывальником были завалены старыми игрушками поры моего очень глубокого детства: безрукими куклами в жестких лесочных париках, с глазами-бельмами и стальными крючками, торчащими из плеч, резиновыми
Чипполино, пистолетами со сломанными курками, алюминиевыми сабельками без рукояток, свистками, гармониками, барабанчиками…
Я вспомнил, что Бьорк и его старшая сестра провели у бабушки большую часть детства, до переезда в нынешнюю большую квартиру, представил себе времяпрепровождение юного Бьорка в этом жутковато-интересном месте, напичканном дворовыми, подъездными, чердачными тайнами, и вдруг разом понял его загадочный, закрытый, особый характер.
Затем я осмотрел другую комнату, где мне, вероятно, предстояло ночевать: узкий закуток размером с вагонное купе, с железной кованой койкой, жаркой периной и целым штабелем кисейных подушек. Эту комнатушку отделял от кухни стеллаж, до самого потолка заставленный пожелтевшими, пыльными "детгизовскими" книгами: "Три мушкетера",
"Остров сокровищ", "Сын полка", "Школа", "Капитан Сорви-Голова".
У меня защемило сердце.
Мы с Феликсом, раздетые по пояс, сидим рядышком на диване, под плюшевым небом "1001 ночи". Юля напротив, на низенькой табуреточке, скрестила свои поджарые, бесконечно-длинные ноги под самыми нашими носами: нате, выкусите. Под пальто она была в одних черных лосинах со штрипками и голубом свитере с воротом-хомутом.
– Ой, жарко! – стонет она и стягивает свитер через голову, задержавшись на мгновение с застрявшим на голове воротом и задранными руками, так что лицо закрыто, крошечные грудки проступают сосками сквозь тонкую майку, а плоский живот оголился.
"И чего я так люблю женщин, у которых лицо закрыто, а все остальное открыто? – думаю я. – Или закрыто до самых глаз, как у той медсестры, черные, внимательные глаза которой плыли надо мной в тумане местного наркоза, когда я лежал на операционном столе и нес какую-то околесицу, чтобы не отключиться? Гены? Глубокие корни мусульманских предков? Или общее свойство мужской фантазии?"
– Снимай маечку тоже, – предлагаю я. – Все свои.
Юля хихикает, но Феликс проявляет ещё одно общее свойство самцов
– чувство собственника.
– Наоборот, надо прикрыть коленки и набросить что-нибудь поплотнее типа телогрейки, – советует он.
– Ага, я в телогрейке, а вы обнаженные, – капризничает Юля и надувает свои небольшие, но правильные губки.
– Полуобнаженные, – уточняет Феликс.
– Топлесс, – перевожу я на язык глянцевых журналов.
– Топлесс – это без лифчика, – догадывается начитанная девушка.
– У меня и лифчика нет, – признается Феликс.
А я задаю Юле вопрос в лоб:
– У тебя сегодня какое белье: черное или как?
– Черное, – мгновенно отвечает Юля и задирает маечку.
Оказывается, лифчик все-таки есть, но настолько эфемерный, что закрыта только нижняя часть груди, а темные маленькие соски все на виду.
– Что такое? Измена? Бунт на корабле?
Закрепляя свое право этой ночи, Феликс снимает Юлю с табуретки и сажает себе на колени.
Под столом стоят пустые бутылки от вина и водки, которые мы принесли с собой, а на столе ещё одна початая бутылка, за которой по собственному почину сбегала Юля. Оказывается, все эти фрукты, сухие и шампанские для неё детский сад и пустая трата денег. Она с огромным удовольствием глушит водку и пьянеет меньше нас.
Мое настроение за последние сорок минут успело радикально измениться. Я тащился сюда почти через силу, опасаясь очередной пьяной ночи и завтрашнего похмелья, которое смешает все дела на несколько дней вперед. Юля казалась мне пошловатой девицей, какие толпами ходят по улицам, и ещё не самой красивой из них. После двух-трех рюмок (ну – полбутылки) за компанию я серьезно собирался откланяться и лечь в свою постель как паинька, в двенадцать часов.
По напряжению Феликса я чувствовал, что Юлю он мне дарить не собирается.
Но теперь все иначе. Я как пришитый сижу возле её литых ляжек, на дворе второй час ночи, и я плыву по течению, которое кажется мне все более благоприятным. Возникает иллюзия какой-то острой игры с непредсказуемым результатом, более интересной, чем сама развязка.
– Ты веришь, что девушка может любить двух мужчин одновременно? – нащупываю я.