— Пожалуйста, вот мой паспорт, — сказал Дзержинский.
— Господин Кржечковский? — прочитал офицер. — Что вы здесь делаете?
— Приехал подышать свежим воздухом... Имейте в виду, что к этим господам, — Феликс указал на стоявших подпольщиков, — я не имею никакого отношения. Приехал один, не знаю, что здесь происходит...
Полицейский, осматривая поляну, нашел в дупле сверток и принес офицеру.
— Кому это принадлежит, господа? — офицер поднял над головой «смит-вессон» и пачку бумаг.
— Это мое, — сказал Дзержинский. — Других показаний давать не намерен.
Арестованных обыскали, но больше ничего предосудительного не нашли. Под эскортом конных полицейских делегатов варшавской конференции отправили в Новоминск, соседний городок, стоявший на Варшавско-Брестском шоссе.
Городок был маленький, в нем не нашлось даже кутузки, где можно бы разместить арестованных. Поэтому всех поместили в двух пустовавших домиках. Решеток на окнах не было, и солдаты несли наружную охрану, расхаживая вокруг палисадника.
Появление солдат, слухи, что из леса привезли «политических», привлекли сюда любопытных.
Увидев, что у палисадника толпятся люди, Матушевский вышел на крыльцо — покурить на воздухе, а заодно разведать, строго ли их охраняют солдаты. Оказалось, что заключенным можно переходить из одного дома в другой, стоять у палисадника и даже разговаривать с собравшимися на улице.
— Это за что же вас? — спросила молодая женщина в хустке, накинутой на плечи.
— А за то, что мы против царя идем и за народ, за рабочих стоим.
— Ой! — испуганно воскликнула женщина.
— Чего ойкаешь! — одернул ее мастеровой в посконной рубахе. — Значит, люди справедливые, раз за народ. Как думаешь, служивый, верно я говорю? — обратился он к солдату, который прислушивался к разговору.
— Никак не думаю. Я на царевой службе.
— Вот и дурак, — беззлобно сказал ему Матушевский. — Дома, видать, богато живете, земли, видать, много... Из помещиков, что ли?
— Так уж и много, — возразил солдат, совсем не обидевшись на арестованного. — Ни кола ни двора. Это у барина много!
— Ну вот, а нас посадили за то, что хотим людям счастье добыть: мужикам — землю, рабочим — заводы, а всему народу — свободу.
Толпа росла. Женщины принесли узникам наскоро собранную еду. Разговор стал общим, как на митинге. Солдаты относились к этому по меньшей мере безразлично, если не сказать дружелюбно. Но когда появлялся офицер, они становились суровыми, начинали строго покрикивать, чтобы зеваки отодвинулись от забора, а заключенные ушли в помещение. Но офицер исчезал, и все начиналось опять.
К полудню в толпе появился пекарь в белой куртке и колпаке с корзиной горячего хлеба. Он подошел к солдату, спросил, можно ли передать хлеб арестованным.
— Отнеси, да не мешкай!
Парень шмыгнул в калитку.
— Кто здесь Мартин? — спросил он, войдя в комнату.
— Ну, я Мартин. Чего тебе?
— Велели передать одежу. Кому — сами знаете. Чтобы вышел вместо меня. А я посижу здесь пока что...
Парень извлек из корзины холщевые штаны и рубаху, лежавшие под ситными.
— Погоди, сейчас все уладим. — Матушевский подошел к Дзержинскому: — Юзеф, тебе надо бежать. Есть возможность. — Он рассказал о пекаре с одеждой, приготовленной для побега.
— Нет, я этого не сделаю, — возразил Дзержинский. — Я должен остаться и подвергнуться той же участи, что и другие. Иначе скажут, что мы создаем привилегии для «генералов»...
Как ни убеждали Феликса, он стоял на своем. Пекарь ушел.
Было еще светло, когда к домикам на окраине Новоминска, превращенным в пересыльную тюрьму, подогнали десяток подвод и погрузили на них арестованных. Конечно, надежнее всего было бы отправить их по железной дороге, но в городе распространился слух, будто рабочие намерены отбить политических, как только их приведут на вокзал. Сотрудник Варшавского жандармского управления не рискнул пренебречь слухами и под усиленным конвоем отправил «конференцию социал-демократов» гужевым транспортом, заменив для надежности солдат, которые охраняли заключенных в Новоминске.
Ранним утром телеги с арестованными делегатами протарахтели по безлюдным улицам Варшавы и остановились перед следственной тюрьмой «Павиак». Только Дзержинского, у которого обнаружили нелегальную литературу, отправили в цитадель, в знакомый ему Десятый павильон. Но жандармы не подозревали, кого им удалось захватить на лесной поляне. При аресте Феликс предъявил паспорт на имя Яна Эдмундовича Кржечковского.
В третий раз Дзержинский переступил порог Десятого павильона Варшавской цитадели.
«Моя дорогая! — писал Феликс Альдоне. — Пока чувствую себя здесь неплохо — ведь всего 7 недель прошло со дня моего ареста, здоровье хорошее, книги имею... Ведь ты знаешь мою натуру, я даже в тюрьме, строя жизнь из мыслей и мечтаний, из своих идей, могу себя назвать счастливым. Мне только недостает красоты природы, это тяжелее всего. Я страшно полюбил в последние годы природу...
На этот раз я не буду столько сидеть, как раньше. Мое дело не серьезное, а наказания теперь легче. Буду наказан не административно, а судебно, поэтому смогу себя защищать».
Брату Игнатию он написал о том же, только иначе:
«Твое письмо я получил, ты спрашиваешь, какая у меня камера... Так вот, в нескольких словах: камера большая — 5 на 7 шагов, большое окно с граненым стеклом. Прогулка 15 минут. Письма — пол почтового листка в неделю. Баня (раз в месяц). Сижу пока один. «Тюремной» тишины здесь нет. Через открытые форточки порой долетают очень отчетливо солдатские разговоры и песни, грохот телег, военная музыка, гудки пароходов и поездов, щебет воробьев, шум деревьев, пение петухов, лай собак и разные другие звуки и голоса, приятные и неприятные.
У меня есть теперь время думать. И, находясь в тюрьме, имея перед собой долгие, томительные годы, — я хочу жить».
В разгар революционных бурь 1905 года за плечами Дзержинского было уже две ссылки, два побега и почти пять лет тюремного заключения. А революционной работы, которую он вел между арестами, насчитывалось не больше четырех лет. Теперь ему было уже двадцать восемь. К нему пришла зрелость деятеля революционного подполья.
Глава седьмая. "Долой самодержавие!"
Был октябрь 1905 года.
Накал революционной борьбы в России достиг своей кульминации, и царь вынужден был издать манифест о политических свободах, амнистии политическим заключенным. Любыми средствами стремился он погасить революционное движение, охватившее всю страну.
В политической забастовке участвовало больше двух миллионов промышленных рабочих, железнодорожников, служащих, студентов, и впервые забастовщики настойчиво требовали уже не прибавки жалованья, не сокращения рабочего дня, а свержения царского правительства, установления иного социального строя. В рабочих центрах возникали первые Советы рабочих депутатов.
Царская власть держалась на волоске. Хорошо понял это граф Витте, председатель Комитета министров в Санкт-Петербурге. Он и убедил царя издать манифест — наобещать народу златые горы и тем самым выиграть время...
Манифест царя обнародовали семнадцатого октября, а через три дня политических заключенных выпустили из тюрем. Из Варшавской цитадели вместе с другими вышел и Феликс Дзержинский.
Они с Ганецким продирались сквозь возбужденные толпы людей, обсуждавших на улицах невероятное событие: царь дал народу свободу!.. Яков Ганецкий с самого утра дежурил у главных ворот цитадели, дожидаясь, когда выпустят политических. Когда узники появились в воротах тюрьмы, их встретили аплодисментами, громкими возгласами, криками «ура».
Полицейских на улицах не было. Трамваи в городе стояли, извозчики куда-то исчезли, и от самой цитадели к центру все шли пешком.
Было уже за полдень, когда Юзеф с Ганецким добрались до улицы Краковское предместье. Яков сказал, что Юзефа ждут на конференции, которая сегодня должна состояться в конспиративной квартире на Цегляной улице.
— В таком случае, сразу туда и отправимся! — сказал Дзержинский.
Но добраться до Цегляной было не так-то просто. Казалось, что митингует вся Варшава. Где-то на углу Владимирской Феликс не выдержал и, сменив выступавшего перед ним оратора, взобрался на тумбу.
— Долой царское самодержавие! — громко крикнул он, высоко вскинув руку.
Это был сознательный ораторский прием. Выступивший перед ним оратор назвал себя представителем ППС и длинно говорил о дарованной, наконец, свободе, о единении национальных сил Королевства Польского... Оратору аплодировали. Феликс заговорил совсем о другом — о низвержении царизма. Это сразу привлекло внимание.
— Я только что вышел из варшавской тюрьмы, — продолжал он. — Меня освободили потому, что все вы потребовали от царя амнистии заключенным. Спасибо вам, братья!.. Но царское правительство обещает свободы только потому, что иначе оно не удержалось бы у власти. Не доверяйте подачкам царя! Не доверяйте буржуям! У рабочих есть свои цели, своя дорога — дорога к социализму. Рассчитывайте только на свои силы! Поэтому мы, социал-демократы, говорим: долой царизм! Да здравствует революция!
Феликсу тоже дружно зааплодировали, как и выступавшему перед ним оратору. Все были опьянены кажущейся свободой — ведь теперь каждый мог говорить все, что он хочет...
Феликс спрыгнул с фонарной тумбы, и друзья пошли дальше. В толпе мелькнуло лицо знакомой девушки. Она с трудом пробивалась к ним.
— Здравствуйте, Юзеф! Я вас сразу узнала... Помните, я приходила к вам с письмом?.. Вас хорошо слушали, Юзеф!
— Конечно, помню! Вас зовут Чарна, верно?
— Ну конечно! У вас отличная память...
Обменявшись еще несколькими фразами, они распрощались.
Феликс помнил эту невысокую черноглазую девушку, которая приходила зимой «к Антону» — в подпольную типографию: приносила почту из Кракова, отправленную на ее имя. Чарна давала уроки музыки, это для связной очень удобно — никаких подозрении: ученики ее жили в разных районах. Встреча «у Антона» была короткой: пришла, отдала письмо и сразу, как требует конспирация, исчезла.