Феликс - значит счастливый... Повесть о Феликсе Дзержинском — страница 65 из 69

...Я не хотел бы вернуться в Москву раньше, чем мы не обезвредим Махно. Мне трудно с ним справиться, ибо он действует конницей, а у меня нет кавалерии. Если бы, однако, удалось его разгромить, то я приехал бы в Москву на несколько дней, чтобы получить дальнейшие указания и разрешить вопросы в Москве».

Но и жене Феликс Эдмундович не поведал всего, что с ним происходило, — не хотел тревожить: вскоре после его приезда в Харьков на него было совершено покушение.

Утром, когда Дзержинский приехал в ЧК, где обосновал свой штаб, к нему подскочила молодая женщина и выхватила револьвер.

— Я и не понял сначала, что ей нужно, — рассказывал позже Дзержинский. — Успел только увидеть ее лицо, расширенные зрачки, перекошенный рот. Она целилась в меня из револьвера прямо в упор. Не спуская с нее взгляда, я мгновенно отвел в сторону голову. Пуля просвистела мимо. Рука у нее дрогнула, она, очевидно, не выдержала моего прямого взгляда... Второй раз выстрелить она не смогла. Наши товарищи ее обезоружили.

— Эту женщину расстреляли? — спросили Дзержинского.

— Нет, — ответил он. — Она оказалась просто истеричной дурой. Да вдобавок мы к тому времени уже отменили смертную казнь...

Прошло всего полтора месяца с того дня, как Дзержинский приехал в Харьков, и опять — новое назначение... На этот раз — на польский фронт.

Части Красной Армии к середине лета вышли к границам Польши.

И вдруг ход событий круто переменился. Войска Пилсудского, снабженные оружием западных держав, вновь перешли в наступление и очень быстро добились успеха.

С тяжелым сердцем писал Дзержинский Софье Сигизмундовне из Минска о военных бедах. Он умел стойко переносить удары судьбы, умел анализировать события и не терять хладнокровия.

«...Опасение, что нас может постигнуть катастрофа, давно уже гнездилось в моей голове, но военные вопросы не были моим делом, и ясно было, что политическое положение требовало риска. Мы делали свое дело и... узнали о всем объеме поражения лишь тогда, когда белые были в 30 верстах от нас, не с запада, а уже с юга. Надо было сохранить полное хладнокровие, чтобы без паники одних эвакуировать, других организовать для отпора и обеспечения отступления. Кажется, ни одного из белостокских работников мы не потеряли.

Наше поражение — результат не восстания Польши против «нашествия», а нашей превышающей человеческие силы усталости и бешеной деятельности шляхетских сынов — польской белой гвардии».

Пилсудский, с которым Феликс Эдмундович когда-то так яро спорил на ночной улице в Вильно, ныне стал его открытым вооруженным врагом.

И все же, вопреки неудачам, постигавшим молодую республику, страна не только выстояла под напором интервентов и белогвардейщины, но и начала переходить к восстановлению разрушенного хозяйства, нарушенной войной жизни.


3

Вячеслав Рудольфович Менжинский пришел в Чрезвычайную Комиссию в девятнадцатом году. Но с Дзержинским он был знаком раньше. Встречались еще в эмиграции. Потом вместе работали в Петрограде перед октябрьским переворотом. Дальше их пути разошлись. Вячеслав Менжинский был то наркомом финансов, то уезжал на дипломатическую работу в Германию... Вернувшись в Москву, вскоре уехал на Украину. Там они встретились снова, и Дзержинский убедил его перейти в ЧК.

На Лубянке заканчивали следствие по делу «Тактического центра». Расследование вел Менжинский. Однажды он зашел в кабинет председателя, чтобы поговорить о некоторых обстоятельствах дела... У Дзержинского теперь был другой кабинет — большой, просторный. Даже со шкурой белого медведя, раскинутой на полу. И не было в кабинете ни железной койки, покрытой солдатским одеялом, ни ширмы, за которой прежде Феликс Эдмундович спал, не раздеваясь.

— Ты знаешь, Феликс, пришлось арестовать Бердяева, — сказал Менжинский.

— Того самого богоискателя, которого Владимир Ильич поминал в «Искре»?

— Его. Но я раздумываю о его аресте. В «Тактическом центре» он, по-видимому, не принимал участия.

— Тогда зачем его держать в тюрьме?

— Вот об этом я и думаю. Но, может быть, тебе самому поговорить с ним? Только предупреждаю: велеречив беспредельно.

Был уже двенадцатый час ночи. Однако председатель ЧК согласился с Менжинским и приказал привести арестованного Бердяева.

Речь шла о Бердяеве, который некогда состоял в социал-демократической партии, но отошел от нее, пытаясь, однако, и до сих пор примирить марксизм с богоискательством и религией. Происходил он из аристократической семьи, имел знатных предков и даже состоял в дальнем родстве с семьей дома Романовых... Дед Бердяева был атаманом Войска Донского, воевал с Наполеоном, отличился под Ульмом, а прадед, в совсем уже давние времена, был генерал-губернатором в Новороссийске. По материнской линии Бердяев имел прямое отношение к графскому роду Броницких, которые под Белой Церковью владели поместьями в шестьдесят тысяч десятин земли. Их парк и центральная усадьба «Александрия» славились на всю Европу. Парк сравнивали с Версальским. Другие дворцы Броницких были в Варшаве, Париже, Ницце, в Италии... Воспитывался господин Бердяев в кадетском корпусе, затем в память о заслугах предков его перевели в Пажеский корпус при царском дворе в Петербурге...

Обо всем этом Дзержинский бегло прочитал в «деле» Бердяева, ожидая, когда приведут арестованного.

— Но какое все это имеет отношение к делу «Тактического центра»? — спросил он, отодвигая папку.

— Только то, что господин Бердяев кичится своей родословной и рассказывает о ней на всех допросах, — усмехнулся Менжинский. — Замучил следователя, у него два излюбленных «конька» — родословная и философия.

В кабинет в сопровождении красноармейца вошел Бердяев. Был он невысокого роста, поджарый, с острыми, широко поставленными глазами, глядевшими настороженно из-под густых лохматых бровей. Длинные, до плеч, волосы, бородка и начинающие седеть усы довершали его облик. Ощущалась в нем какая-то петушиная задиристость, которая и проявилась сразу, как только он вошел в кабинет. Сделав несколько шагов от двери, он остановился, быстрым взглядом окинул кабинет, почему-то задержал свой взор на белой медвежьей шкуре. И только после этого посмотрел на не знакомого ему высокого, худого человека в военной форме. Менжинского, который несколько раз присутствовал на его допросах, он знал.

— Проходите, — сказал Феликс Эдмундович. — Я Дзержинский.

На лице Бердяева мелькнула растерянность. Одно имя этого человека повергало в трепет людей из бердяевского окружения. Но перед философом стоял худощавый блондин с заостренной бородкой и мягкими, меланхоличными глазами. В его поведении, в манере держаться сквозила врожденная благовоспитанность. Это уж никак не сочеталось с утвердившимся представлением о Дзержинском. Так отметил про себя Бердяев. Но тут же решил: вероятно, наносное, наигранное. «Мягко стелет...»

С вызывающим видом Бердяев прошел вперед, сел на стул, предложенный Дзержинским, и сказал:

— Имейте в виду, что в соответствии с достоинством независимого мыслителя и писателя я считаю уместным прямо высказывать то, что думаю...

— Этого мы и ждем от вас, — ответил Дзержинский.

Бердяев решил перевести разговор в область идеологическую. Надо не защищаться, а нападать!.. И еще он подумал, что лучше говорить самому, не дожидаясь, когда станут задавать вопросы.

— Когда среди ночи, — начал он, — ко мне пришли из ЧК, чтобы сделать обыск, я встретил их словами: «Не трудитесь, господа, делать обыск. Я против большевиков и не скрываю своих мыслей». Находясь под арестом, я повторяю то же самое. Можете не задавать мне вопросов, я расскажу о том, что думаю. Хочу прежде всего объяснить, по каким религиозным, философским, нравственным основаниям являюсь противником коммунизма...

Бердяев говорил около часа, словно читал лекцию по философии. Дзержинский не перебивал его, внимательно слушал и временами только бросал короткие реплики. Что же касается Менжинского, то он не принимал участия в беседе и лишь с интересом следил за этим ночным разговором.

Бердяев был человеком самонадеянным — о ком бы он ни говорил, отзывался пренебрежительно, свысока. Плеханову, по его словам, не хватало философской культуры, марксисты слишком ограничены в воззрениях. В разговоре с Дзержинским тоже проскальзывали снисходительные нотки.

Но вдруг, когда философ заговорил о трансцендентальном познании жизни, Дзержинский не вытерпел и заговорил сам, опровергая утверждения Бердяева. Он на память цитировал Гегеля, обращался к Канту, Шопенгауэру, заговорил о марксистской теории познания. Бердяев был удивлен широтой взглядов и теоретической подготовкой собеседника.

Пока о допросе не было речи.

Бердяев рассказывал о своем разрыве с дворянским обществом, о нарушенных связях с социал-демократами и о том, что привлекался к суду по первому и самому большому процессу социал-демократов в Киеве...

— Когда у меня делали обыск, — говорил Бердяев, — жандармы ходили на цыпочках, чтобы не разбудить отца, человека влиятельного, вспыльчивого, с крутым нравом. Он тяжело переживал мой арест. Это была семейная трагедия. А в Вятке, куда меня сослали на три года, генерал-губернатором служил мой родственник...

— Клингенберг, — подсказал Дзержинский.

— Вы его знали? — оживился Бердяев.

— Нет, не имел чести. Меня просто приводили к нему из тюрьмы. При моих арестах жандармы не ходили на цыпочках. Все было грубее и прозаичнее.

— Вы укоряете меня в этом?

— Нет, нет. Продолжайте.

Бердяев перешел к послереволюционной жизни в Москве, заговорил о «Вольной академии духовной культуры», которую создал в своем особняке на Арбате, о заседаниях «академии» с подачей березового отвара в чашечках для кофе и микроскопических жареных пирожках из тертой моркови — почти как в старину. О старине напоминали портреты предков, висевшие на стенах, тяжелая фамильная мебель.

— И ваша «вольная академия», как вы ее называете, давно существует? Прежде вы тоже заседали с подачей морковных пирожков и березового отвара? Чем же вы там занимались? — Дзержинский улыбнулся,