, твоим землякам пришлось хлебнуть горя. И впереди у них еще много трудностей. Ну, а мне предстоит бой с Исмаилом… не на жизнь, а на смерть».
В бой — не на жизнь, а на смерть! — он так и сказал.
Бой этот не закончился в романе, как не закончился он и в египетской деревне.
И тем не менее роман аш-Шаркави глубоко оптимистичный. И оптимизм этот имеет свою достаточно прочную базу. Дело в том — это показывает автор на всем протяжении своего произведения, — что крестьяне в Египте теперь могут отстаивать свои права; пусть нелегко им это дается, но они в состоянии найти правду. Такая возможность становится реальностью, так как в самой деревне уже выросли новые люди — принципиальные борцы за правду, за справедливость, против помещичьей эксплуатации. Эти люди уже достаточно грамотны, они хорошо осведомлены о событиях, происходящих в столице Египта и за пределами своей страны. И эти люди верят в торжество самого справедливого дела.
Глава 1
Я должен, обязательно должен побывать в своей деревне! Не знаю, почему я принял такое решение и как долго созревало оно где-то в глубине души. Сначала робко заявило о себе смутное желание, потом оно окрепло и овладело мной. Я понял, что уже не смогу избавиться от этой щемящей тоски по всему, что оставил там, в тихой деревушке, на берегу речки-безымянки… И я решил ехать.
Мысль эта пришла мне в голову серым, безрадостным утром. Солнце никак не хотело показать свой заспанный лик из-за плотного покрывала бесцветных облаков, затянувших край неба. Потолок моей комнаты тоже был затянут облаком — густой пеленой табачного дыма. Бессчетное количество раз клялся я сам себе, что брошу дурную привычку курить по ночам. Напрасно. Чуть только в голову лезли тревожные мысли, рука невольно тянулась к сигарете. Я жадно затягивался и выпускал дым, вместе с которым, казалось, улетучивалось и мое беспокойство.
В это утро все представлялось мне застывшим, гнетущим: и солнце, и облака на небе, и прохладный воздух, и даже это небъяснимое, смутное чувство, похожее на тоску, сдавившее мое сердце. Такое со мной случалось. Особенно на чужбине.
Но теперь я на родине. И тем не менее опять ощутил эту острую и одновременно сладкую боль, которую всегда рождают воспоминания о далеком детстве и неодолимая жажда чего-то нового, еще не изведанного тобой.
Да, да, подобные мгновения я переживал и раньше. Как часто наступавшее утро виделось мне таким же вот серым, безрадостным. И все-таки в каждом из них было что-то свое, неповторимое.
Солнечные лучи наконец пробили густую завесу и выплеснулись на набережную Каср-ан-Нил. Они словно нехотя смывали тени облаков с каменных стен и витрин магазинов, перед которыми, разглядывая товары, то и дело останавливались шумные стайки восторженных девушек, пары равнодушных ко всему супругов, строгие мамаши с детьми и одинокие прохожие самых различных возрастов. Совсем как в Париже! Семнадцать лет назад я впервые увидел Париж, этот необыкновенный город, о котором столько мечтал.
Интересно, а как бы встретил меня Париж сейчас, очутись я там снова? Неужели и я ощутил бы с такой же остротой неумолимый бег времени, как об этом написал некогда нищий бродяга — великий Франсуа Вийон? Всякий раз, возвращаясь в свой любимый Париж после долгих лет странствий и скитаний по свету, он убеждался, что даже в этом вечно юном городе все подвластно времени: и его подружки, чья яркая красота заметно поблекла, и старые верные друзья, которые уже вышли в тираж, хотя им еще не перевалило и за пятьдесят. Не устоял перед натиском времени и заклятый враг Вийона, казалось бы всемогущий, король Людовик XI.
В Париже я ходил по тем же улицам, по которым когда-то бродил Вийон. Влекомый любопытством и страстью к приключениям, я забирался в трущобы, где живут бедняки. Заглядывал в мрачные кварталы, где и днем не гасят света. Посещал сомнительные заведения, пристанища воров, контрабандистов, цыган и прочего шумного люда, всюду чувствующего себя как дома. Встречался с неряшливо одетыми мужчинами, которые будто соперничали между собой — у кого самые взлохмаченные головы и самые нечесаные бороды. Не было в Париже такого уголка, куда бы я не заглянул. Я останавливался перед почерневшими от времени домами, где некогда жили великие люди, я ходил по мостовой, обагренной кровью коммунаров, и передо мной страница за страницей оживала славная история незабываемого и покоряющего сердце города.
А когда я, бродя по Парижу, вдруг оказывался в бушующем море демонстрантов, которые выступали против преступных войн колониализма, против эксплуатации и угнетения, я чувствовал себя в этой толпе уже не чужаком, а настоящим парижанином. Вместе с другими я выкрикивал: «Свободу Африке!», «Долой грязную войну во Вьетнаме!», «Вон из Индокитая!» И мой голос, казалось, сливался с голосом всего Парижа…
С тех пор прошло семнадцать лет. Сегодня в этом городе, как и во всем мире, звучат голоса, проклинающие новую грязную войну во Вьетнаме. И сейчас по улицам и площадям Парижа идут колонны демонстрантов. Это юноши и девушки, которых в те дни, когда я учился в Париже, еще и на свете-то не было. Мы передали им эстафету жизни и борьбы. Эта мысль радует и в то же время наводит грусть. Может быть, именно поэтому ночью я не сомкнул глаз. Курил сигарету за сигаретой. Потом писал, писал и писал. А утром все изорвал в мелкие клочки…
— О чем задумался? — Меня дернул за рукав Абдель-Азим, мой двоюродный брат, шагавший рядом со мной по Каср-ан-Нил. Мысли мои были далеко, и я словно забыл о его существовании. Разве просто ответить на его вопрос? Пожалуй, лучше промолчать.
— Тебя ведь никто не неволит ехать в деревню, — продолжал он, очевидно полагая, что я раскаиваюсь в своем решении.
— Так-то оно так, — ответил я неопределенно, продолжая думать о своем.
По Парижу я любил бродить один. Во всякую погоду, даже в ненастье. Небо там вообще редко бывает чистым. Его то и дело заволакивают тучи. Тем дороже казались минуты, когда выглядывало солнце. Именно там я научился ценить солнце. Когда оно пряталось за тучи, я готов был расплакаться. Поистине человек, особенно южанин, без солнца не может жить.
Мы поравнялись с памятником Мустафе Камилю[2]. Я остановился перед ним, будто увидел его впервые. Что и говорить, перед памятником Дантона в Париже я простаивал гораздо дольше, чем перед этой статуей нашего национального героя. Странно, однако, устроены люди. За границей им до всего есть дело, все им интересно. Лазят по руинам, фотографируют памятники, бродят по музеям, вглядываются в любой отпечаток древности на незнакомой земле. А возвращаются на родину — равнодушно проходят мимо всех памятников и даже не обращают внимания на те достопримечательности, к которым совершают паломничество иностранные туристы. Может, так получается оттого, что мы привыкаем к своим памятникам? Для нас они перестают быть памятниками. А разве обыденное может быть достопримечательностью? То ли дело в Париже!..
— Ах, Париж, Париж!.. — пропел я вспомнившуюся мне строчку из популярной песенки.
— Да ты помешался на своем Париже! — завопил Абдель-Азим, размахивая перед моим носом широкими рукавами своей галабеи. — Опять потянуло в Париж? Постыдись, года не прошло, как ты вернулся. И снова тебе подавай Париж! В свою родную деревню небось так не рвешься… Совсем парижанином заделался. Ну, аллах тебе судья. Поезжай в свой Париж. Только дома-то надо хоть немного побыть.
— Кто тебе сказал, что я хочу в Париж? — возмутился я, поймав его за рукав. — Ну откуда тебе знать, что у меня на душе? Хочешь верь, хочешь нет, но я мечтаю, клянусь аллахом, только об одном — вернуться в деревню.
— Сомневаюсь. Еще день-два побудешь в Каире и передумаешь. Знаем мы вас, городских. Небось давно забыл свою родню, а о земляках и говорить не приходится. По себе знаю, каково это — попасть в Каир… Отсюда ох как не хочется уезжать. Да и зачем тебе тащиться в такую глушь? Ты ведь не феллах. Но погостить у нас парочку недель тебе все же нужно… Что ни говори, а в нашей деревне ты родился и вырос! Я, конечно, понимаю, ты теперь стал большим человеком. Дел у тебя по горло. Вот и мечешься между Египтом и Европой.
— Ты что, издеваешься надо мной, Абдель-Азим? Зачем ехидничаешь? Ты не хуже меня знаешь, как все это произошло.
Я замолчал, чтобы не расстраивать своего брата. И подумать только, когда-то мы учились в одной деревенской школе! У нас не было друг от друга никаких тайн. Но потом наши пути разошлись. Я уехал в Каир учиться, а он так и остался в деревне. Даже начальной школы не кончил. Его семья жила очень бедно, и отец не смог учить его дальше. А в деревенской школе, известное дело, многому не научишься. Вызубрил молитвы из Корана — и то хорошо. Вот теперь Абдель-Азим и разбирает только газетные заголовки, да и то из тех, что покрупнее. Даже названия каирских улиц, где помудренее закручена вязь, ему не всегда удается прочесть.
— Да ты, наверно, редко в Каир приезжаешь? — спросил я. — Впрочем, у тебя теперь здесь Фатхи учится. Так что хочешь не хочешь, а тебе приходится тут бывать.
— А ты что, давно не видел Фатхи? Подумать только — мой сын учится в университете! Атом изучает! Аллах милостив, может, и выйдет из парня толк, ученым станет. Как их там сейчас называют, атомщики, что ли? Вроде этого твоего… Кюри. Помнится, ты как-то рассказывал о нем…
— Чем шайтан не шутит? Станет когда-нибудь твой младший ученым, как Кюри. Ты не удивляйся, что мы с ним редко видимся. Каир не деревня — тут встретиться не просто. Бывает, живут люди в одном городе и годами не видятся. Правда, твой Фатхи заходил ко мне. Когда это было? Дай аллах памяти… Да уж несколько месяцев назад… Что и говорить, Абдель-Азим, я тут совсем закрутился. Никак не могу выбраться из этого дьявольского водоворота. Вертимся мы здесь все в Каире как белки в колесе… Точно сам шайтан заступил на вахту и знай себе крутит колесо. Мне даже кажется, что это он пожирает время — откроет рот и глотает наши минуты, часы, дни, месяцы. Не успеешь оглянуться — месяца уже нет, а там другого, третьего… Глядишь — и года как не бывало. Так незаметно и жизнь проходит. А мы рассуждаем о быстротечности времени, философствуем о судьбе народа, высказываем всякие благие пожелания, до хрипоты спорим о роли интеллигенции, разводим дискуссии на самые разнообразные темы. И все слова, слова, целый поток слов. Нас захлестывают слова, а для самой жизни у нас уже не остается времени. Отказываем себе в простых человеческих радостях. У нас частенько не находится и нескольких минут, чтобы встретиться с близкими или просто приятным для тебя человеком. Да, ты прав, Абдель-Азим, тысячу раз прав — оторвались мы от жизни!.. Теряем время — теряем самих себя…