Феми–фан. Фантастические повести, рассказы — страница 41 из 55

А снаружи все было почти смешно. Какая–то мелкая склочная возня. Звонки в школу, и звонки на школу, звонки родителям и звонки на родителей.

Почти смешно, но Витька Амбал, который с пятого класса сдувал у Лешки все задачи и глядел ему в рот, как–то вдруг исчез из нашей жизни. А Гавря, Вовка Гаврилов, наоборот, торчал у нас по вечерам, глядел на меня проницательными серыми глазами майора Пронина и задавал каверзные вопросы.

Смешно, но корчась днем от ночного страха, а ночью — от дневного, я отгоняла и все не могла отогнать проклятую картину: дверь открывается и черные лапы втаскивают Лешку в дом.

Я просила, умоляла его больше туда не ходить, но он только улыбался в ответ. Он был прав. Я знала, что он прав. Игра продолжалась и правила ее уже определились. Черный ящик надо дразнить, чтобы он отвечал. То самое, нечеловеческое, такое бессмысленное с любой точки зрения. До всякого бы уже дошло, что подростки сами по себе не опасны, что они ничего не смогут сделать, а Черный ящик не понимал. За каждым воздействием следовала механически жесткая реакция и случилось то, на что рассчитывал мой гениальный сын: на нашей стороне в Игру вступила Школа.

Давно навязшее на зубах, обруганное и здравствующее: школа не любит отвечать. Чтобы она согласилась ответить за проступок ученика, надо привести неопровержимые доказательства, припереть ее к стенке, иначе она вывернется и спрячет концы, оберегая честь мундира.

Так оно и вышло. Одолеваемая звонками, жалобами, смутными угрозами и явными комиссиями, школа кинулась в атаку и в боевом угаре все, с чего началось, да в сам Лешка как–то отошли на задний план.

Принципиальное различие между отношением учреждения к внутреннему непорядку и к внешней угрозе. Уже не только честь мундира, но здоровая реакция коллектива на давление извне.

На звонки теперь отвечали жалобами, на угрозы — письмами в инстанции, на комиссии — апелляциями к общественному мнению. В этой Игре у школы было свое преимущество — бумаги. Ливень бумаг, каждую из которых надлежало подшить, рассмотреть и отреагировать — то, чего не мог себе позволить Черный ящик. Всякая бумага — это след, вещественное доказательство, невозможное для такой невещественной штуки, как он.

Шум разрастался, все больше людей втягивалось в бюрократический турнир, все больше страстей и амбиций пенилось вокруг, и вот (не без Лешки, конечно) вынырнула ниточка, которая привела к таинственному УСИПКТ.

И настал день, когда тишина мертвого дома взорвалась рабочим шумом и треском машинок. К нам явилась комиссия. И тогда, прорвавшись сквозь все заслоны, мы вломились в директорский кабинет и в присутствии гостей выложили на стол пять заявлений об уходе.

И это было все. Мы победили. Правда, были еще последние дни. Не хочу и не могу вспоминать. Если бы я драться решила, до конца с ними воевать, вот тогда бы я это вспоминала. Вертела бы в памяти каждый день и каждый час, заряжаясь ненавистью. Она и сейчас во мне, эта ненависть — так и выплескивается наружу, только позволь… Не позволяю… Я решила забыть. Ради Лешки. Ради себя.

Сколько уже прошло? Год? Нет, больше. Лешка у меня теперь студент шуточки! Он на мехмате, а его неразлучный Мегрэ–Гаврилов, само собой, на юрфаке. И все устроилось. Я своей новой работой в общем–то довольна. Не знаю, где теперь Инна, а если б и знала, все равно не стала бы ей звонить. Я и Эду не звоню, хоть знаю, где он, а он иногда звонит мне. Саша с Адой поженились и уехали. Не знаю, куда. Клялись писать, но так и не получила ни строчки. Тем лучше. Забывать — так забывать.

Забыть? Мне позвонили. Тот самый липкий голос:

— Зинаида Васильевна? Узнаете?

Я не ответила, и тогда он сказал:

— Зинаида Васильевна, я ведь уже предупреждал. Смотрите, если с вашим сыном что–то случиться…

— Тогда я этим займусь! У меня даже лучше выйдет! Обещаю!

Швырнула трубку и разрыдалась. Опять этот ужас меня нашел! Опять!

Лешенька, сыночек, прости меня, дуру! Зачем я тебя так плохо воспитала? Почему не научила равнодушию? Лешенька, ведь для нас все кончилось… зачем же? Может, теперь другие… но это ведь другие — не ты! Господи, но я же тебе такое не могу сказать! Ты же мне не простишь! Лешенька, как тебя спасать?

А потом я сидела одна, и тягостный зимний вечер Глядел в окно. Так вот отчего он стал поздно приходить. А я — то думала… Почему он мне не сказал? Жалеет? А может, не верит уже?

Вот и все. И не убежать. Значит, Игра продолжается? Другие… Наверно, им еще хуже. Все–таки я смогла… и Лешка. А мне их все равно не жаль. Только себя. Лешенька, я же давно не могу, чтобы чужая беда, как своя… прости. Но это ведь не всегда так было… жизнь… Сначала только щелчки: не высовывайся. Потом уже тумаки: знай свое место. И всегда одна. Пока обсуждаем — крик, а дойдет до дела — всегда одна. И сразу все против: зачем полезла? Да, образумилась… когда с Лешкой осталась… было что терять. Лишняя десятка… она ведь не лишняя, когда больше никого. Другие могли себе позволить — и молчали, а мне тогда зачем лезть на рожон?

Так просто? Да нет, не так. И не просто. Эта бессловесность — откуда она в нас? Колхозы, стройки, овощные базы, уборка улиц — разве я хоть раз отказалась? Выщипывала одуванчики, переворачивала снег, чтобы был белым, а не черным — взрослый человек, мать почти взрослого сына — разве мне хоть раз пришло в голову отказаться? Что меня, расстреляли бы? И ведь не одна. Все так. Почему нас, взрослых, совсем не слабых, пришлось спасать мальчишке? Ведь теперь гляжу: полно было всяких вариантов без Лешки. А я струсила. Испугалась борьбы. Почему?

Цена? Неприятности, унижения… жизнь себе сломать? Ну и что? Вдвое бы заплатила, только бы не Лешка.

Стыдно? Стыдно воевать, стыдно добиваться, стыдно бороться, даже если прав. Сразу: склочник, интриган… плохой человек. Сразу все против тебя… даже те, кто с тобой согласен. Нет. Я бы и на стыд наплевала ради Лешки.

Господи, да что же это с нами такое сделали? Что мы сами с собой сделали, что ничего не можем?

Темно. И за окном и на душе. А Лешки все нет. Они не посмеют! Ни за что не посмеют… пока. Он придет. Что я ему скажу?

С. ЯГУПОВАБЕРЕГИНЯ

В каждом из нас запечатлены незримые глазу и потому таинственные события. Вот я смотрю в зеркало, желая представить себя со стороны, и думаю: что может разглядеть во мне посторонний? Он увидит мужчину тридцати пяти лет, среднего роста, спортивно подтянутого, со щеголеватой полоской усов. Легкомысленные джинсы вряд ли выдадут во мне врача, зато кольцо на правой руке подскажет, что рядом со мной нет вакантного места. Разумеется, не стоит труда предположить, что за спиной у меня школа, армия, институт. Какой–нибудь физиономист, возможно, по линиям лица разгадает пару черт моего характера. Вот, пожалуй, и все.

У моих родственников и друзей больше информации обо мне, но и они не знают, что событие в июне позапрошлого года перевернуло жизнь, изменив мое летосчисление. То есть о самом событии им известно, однако вряд ли они догадываются, что я теперь четко разделяю прожитое до того памятного дня и после.

Наши предки вели счет времени, скажем, с того дня, как был убит матерый медведище или молния расколола вековой дуб. Мы же обычно не связываем прошлое с природой. Когда не помним точной даты, говорим: это было до войны или после, до того, как заводом стал руководить товарищ Иванов или после того, как закончен институт, до женитьбы или после развода. То есть все вертится в сфере человеческих отношений. Правда, еще отнюдь не исчезли стихийные бедствия, стойко отлагающиеся в памяти, но в спокойной, повседневной жизни больших городов редко кому придет в голову заносить в свой личный календарь ураганный ветер, приторможенный высотными зданиями, открывать новую эру в тот миг, когда в загородном пруду затрепещет на крючке крупная рыбина или на прогулке в лесу обнаружит себя ядреный белый гриб величиной с хорошую сковородку.

Я не принадлежу к той категории людей, которым бывает настолько скучно и тягостно без очевидного–невероятного, что если оно не случается, то его придумывают. Тем не менее, именно мне, а не моему другу Саше Дроботову, вечно жаждущему необычного, выпало то, что, быть может, выпадает одному человеку на несколько миллионов — встреча с чудом.

Я рос нормальным ребенком, любящим сказки и загадочные истории, но жизнь очень скоро выбила из моей головы веру в нечто замечательное, наполнив ее вполне определенными, без всяких тайн и секретов фактами. Однако я не назвал бы себя таким уж трезвым реалистом, с пеной у рта отвергающим гипотезу звездного происхождения человечества, возможность контакта с иными цивилизациями, федоровское учение о бессмертии, разумность шаровой молнии, существование снежного человека, лохнесского чудовища и прочие сумасшедшие идеи, гипотезы, таинственные случаи. Я не верил в них, но и не зачеркивал лишь потому, что этого быть не может.

Когда Дроботов забегает ко мне на часок и с жаром экзальтированной дамы пересказывает очередную сенсационную информацию или статью из научно–популярного журнала, я с вежливым интересом выслушиваю его и тут же переключаюсь на житейские дела–заботы — такая уж у меня неромантическая натура. Друг мой при этом злится, обзывает меня скучной крысой, заземленной душонкой, и я не обижаюсь на него, соглашаюсь. Что ж, не всем дано летать, мне хватает повседневных забот и некогда думать о чем–то эфемерном, существующем, скорей всего, лишь в воображении мечтателей.

Но с некоторых пор все изменилось — и во мне, и для меня. Будто кто–то хорошенько встряхнул за шиворот, а затем протер припорошенные пылью окна моей души, и чистая голубизна влилась в нее, заполнив до краев.

Отпуск в то лето выдался суматошный. Людмиле позарез захотелось в Москву. Подбросив Валерку с Аленой и кота Ерофея моей матери, мы сели в купе скорого поезда и вмиг ощутили себя свободными и молодыми. Все нормальные люди спешили на юг, а нас несло, судя по метеосводкам, в дожди и туманы. Клиника, где я работал заведующим отделением, с неохотой отпустила меня и даже в поезде все еще держала за руку. Но постепенно всегдашняя замотанность отходила, сшелушивалась, хотя в голове все еще прокручивались назначения больным, выписки из историй болезней, распоряжения дежурным сестрам.