Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи — страница 16 из 94

«Шестов и Ницше»[155].

Шестов приступил к изучению трудов Ницше в 1896 г. во время пребывания за границей. Вот что он рассказал об этом своему другу Б. Фондану: «Сначала я прочел “По ту сторону Добра и Зла”, но я не очень-то ее понял, вероятно, из-за афористической формы… Затем я читал “Генеалогию морали”. Я начал читать в 8 вечера и кончил только в 2 часа ночи. Книга меня взволновала, возмутила все во мне. Я не мог заснуть и искал аргументов, чтобы противостоять этой мысли, ужасной, безжалостной… Конечно, Природа жестока, безразлична. Несомненно, она убивает хладнокровно, неумолимо. Но мысль ведь не природа. Нет никаких оснований, чтобы она желала также убивать слабых, подталкивать их; зачем помогать Природе в ее страшном деле? Я был вне себя… Тогда я ничего не знал о Нитше; я ничего не знал о его жизни. Впоследствии <…> я прочитал заметку о его биографии. Он также был из тех, с которыми Природа расправилась жестоко, неумолимо: она нашла его слабым и толкнула его. В этот день я понял». Чтение текстов Ницше сделалось для Шестова жизненным событием, потрясением, неким посвящением: «Я чувствовал, что в нем мир совершенно опрокидывался. Я не могу передать впечатления, которое он произвел на меня»[156].

В непосредственной реакции на аморально-жестокие пассажи Ницше, – а это был поначалу самый резкий протест, – сказалась редкая врожденная доброта Шестова. Его дочь в книге «Жизнь Льва Шестова» рассказывает о деятельной жалости ребенка-Шестова к убогим бездомным животным. Став студентом-юристом, Шестов увлекся – в силу той же его вселенской жалости – рабочим вопросом; в своих статьях 1880-х гг. он писал о «крайней нищете» русского крестьянства. По складу души он был революционером; однако, парадоксальным образом, от симпатии к идеям народовольцев, а также вообще от социальной борьбы его отвратил «научный, марксистский социализм»[157]. Объектом пламенного сочувствия Шестова было отдельное живое страдающее существо, доведенный до последнего отчаяния человек (а отнюдь не абстрактный пролетариат), который и сделался впоследствии средоточием шестовской философии. Библейский Иов, Лютер, Кьеркегор, Достоевский, Ницше – все они были подведены Шестовым под тип невинного страдальца; «правда» такого человека – его претензия на маленькое житейское счастье, просто благополучие – мыслителем абсолютизировалась, объявлялась высшей ценностью. Шестов-философ оказался революционером куда более радикальным, нежели Маркс и Ленин: во имя конкретной личности он ниспровергал не просто общественный строй, а сами законы бытия с их столпами – наукой, моралью, религией… Также и философию Ницше, о чем свидетельствует его рассказ Фондану, Шестов «понял» – принял и сделал творческим истоком собственных исканий исключительно потому, что она открылась ему как свидетельство безысходного страдания. «Понимание» книг Ницше означало для Шестова осознание их связи с личностью автора. Богохульство, человеконенавистничество, сатанинская ирония и пр., – ницшеанский пафос в целом Шестов возвел к естественной озлобленности от неизлечимой болезни, к чувству безнадежности, к горькому недоумению от несправедливости судьбы – к жизни, к самой экзистенции Ницше, которая была одной сплошной невыносимой мукой.

Призыв Ницше к великой революции в сфере духа – к «переоценке всех ценностей» многовековых культур прошлого – вдохновил Шестова на самую радикальную борьбу со знанием и моралью. Как всегда, идея, пришедшая в Россию с Запада, была здесь доведена до своей абсурдной крайности. Ницше ценности «переоценивал» – Шестов их попросту философски упразднял: начиная с книги о Лютере, написанной в 1914 г. («Sola fide – только верою»), он, следуя своей софистической логике, обосновывал абсолютную вредоносность, гибельность равно как познания, так и следования нравственным заповедям. Подхватив некоторые мысли Кьеркегора, он заключил, что смысл грехопадения, о котором повествует Библия, состоит в овладении человеком навыком познания и различения добра и зла. Путь познания и нравственного совершенствования, как к истоку, софистически возводился Шестовым к инспирации змея, которого мыслитель вполне традиционно считал дьяволом. Послушанию законам природы и морали Шестов противопоставлял веру в Бога – веру безумную, абсурдную. При этом, предельно обостряя свое воззрение, Шестов порой оправдывал следование злу, пороку, кощунству и т. п., доводящее человека до отчаяния – необходимого условия, как он полагал, подлинной веры. Таким был, например, ход его мысли в «Sola fide». Даже и поздний Шестов был убежден в святости героя повести Достоевского «Записки из подполья», в правомерности его бунта против «вечных истин»[158]. Такое метание между двумя полюсами – порока и веры – напоминает религиозность Распутина, а также тезис Д. Мережковского о двух бытийственных безднах, верхней и нижней, где-то в последней глубине смыкающихся… Подобное манихейство носилось в самом воздухе Серебряного века.

Книга о Толстом и Ницше, так воодушевившая Евгению Герцык, была первым опытом Шестова по ниспровержению морали: в ней про-блематизируется – и философски компрометируется добро в его абстрактности, как категория морали, абсолютизируемая и подменяющая собою Бога. Шестов прослеживает основные вехи духовного пути двух, казалось бы, писателей-антиподов – «русского христианина» Толстого и «немецкого антихриста»[159] Ницше в аспекте их отношения к добру. Играя парадоксами, Шестов намекает на то, что на самом деле не такие уж они антиподы, хотя один всю жизнь призывал к добру, а другой добро клеймил, – оба в их существе безверы. И, показав бессилие добра в судьбе обоих, мыслитель завершает свою книгу программным для самого себя тезисом: «Нитше открыл путь. Нужно искать того, что выше сострадания, выше добра. Нужно искать Бога»[160]. Евгения, прочитав эти строки и решив, что их автор Бога уже нашел, – во всяком случае, знает к Нему путь, – забросала Шестова письмами с требованием разъяснения, уточнения этих слов. Но ответы Шестова были уклончивы и вызывали досаду его корреспондентки. Засунув куда-то шестовские письма, она к ним больше не возвращалась. Не потому ли «тоненькая пачка» их в конце концов потерялась, что идеи Шестова были не нужны Евгении на ее собственном пути?..

Между тем книга Шестова – первое весомое суждение о Ницше в России – сыграла огромную роль в русской рецепции Ницше, – дала фактически установку для последующей оценки и интерпретации феномена Ницше русскими мыслителями. Также и просвещенные европейцы согласились с шестовским «апофеозом» автора «Воли к власти» и «Esse homo», о чем свидетельствует примечательный эпизод из биографии Шестова. В 1923–1924 гг. вышли в свет в немецком переводе обе книги Шестова с его трактовкой личности и наследия Ницше – о Толстом и Ницше и о Достоевском и Ницше. С шестовскими книгами познакомились германские ницшеведы, и Шестов получил приглашение вступить в Ницшевское общество (Nietzsche-Gesellschaft). Так, как Шестов, еще никто не прочитывал Ницше: «Возможно, только русский смог увидеть Ницше в таком свете; однако его глубокий психологический подход существенно восполняет образ Ницше, привычный для нас в Германии», – писал Р. Линдерман в своем обзоре новой литературы о Ницше, опубликованном в журнале «Траль»[161]. Конечно, это было лишь началом жизни идей Ницше: невероятным образом в них обрели источник вдохновения не только еврейский мыслитель Шестов, но и идеологи Третьего рейха; Ницше описывали в качестве «монаха сатаны» (Т. Манн) – но и как нового Христа (Андрей Белый)…

В своих ранних книгах о Ницше Шестов апологетически строит всецело положительный образ Ницше-человека. Проблематизировавший христианскую добродетель, едко осмеивавший ее, Ницше под пером Шестова предстает по сути христианским святым, – именно в силу своей личной высочайшей нравственности: «Он не мог и ребенка обидеть, был целомудрен, как молодая девушка, и все, что почитается людьми долгом, обязанностью, исполнял разве что с преувеличенным, слишком добросовестным усердием»[162]. Хотя для Ницше в теории «добро было приблизительно тем же, чем дьявол для гётевской Гретхен» (с. 80), «ни пьянства, ни разврата, ни дуэлей, ни всего прочего, чем была наполнена жизнь гр. Толстого, у него не было» (с. 97). Шестов решительно отметает любые подозрения в аморальности Ницше, – даже и самой утонченной (ею Т. Манн наделил своего Леверкюна). Еще более рьяно, чем поздний Толстой, молодой Ницше всецело «служил “добру”» (там же). Как и в случае Толстого, добро поначалу выполняло для него роль Бога; но вот «добро сыграло с ним коварную шутку», – так развивает свою мысль Шестов. Казалось бы, за свою добродетель Ницше должен был быть награжден эквивалентными ей жизненными благами; однако «ему не было и 30 лет, когда с ним произошла та страшная метаморфоза, которая называется болезнью. <…> Он, уснувший юношей, проснулся разбитым старцем со страшным сознанием, что жизнь ушла – и не вернется никогда. А смерти нет – нужно жить <…>» (с. 98).

Именно здесь, в страданиях Ницше от неизлечимой загадочной болезни, и следует, по Шестову, искать истоки его самобытной философии (книгу «Рождение трагедии», написанную еще в период относительного здоровья Ницше, Шестов был склонен причислять к кругу его чисто филологических штудий). Ницше не то что озлобился в физических муках, – скорее, он не мог принять несправедливости происшедшего с ним. Его сочинения подпитывал отнюдь не протест страждущей телесно-душевной природы: Шестов расслышал в них голос начала высшего – совести Ницше. «Перед нами факт необычайного, огромного значения: