Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи — страница 31 из 94

На башне Вяч. Иванова

Как читатель мог уже заметить, наш рассказ о духовном пути Евгении Герцык, ориентирующийся на вехи ее биографии, движется одновременно и в пространстве идей Серебряного века: выводя на страницы нашей книги образы друзей и собеседников Евгении, мы погружаемся при этом в мир русской религиозной философии. По причине такой двойственной композиции данного исследования, в нем неизбежны отступления, экскурсы, кажущиеся повторы – каждый «герой» предстанет перед читателем по меньшей мере дважды, в плане временном и в идейной плоскости. О «злом друге» (А. Герцык) Евгении, Вяч. Иванове, уже немало говорилось в первых двух главах нашего труда; третья глава полностью посвящена ему. В ней переплетутся дискурсы жизненно-биографический и теоретический, – к этому побуждает опять-таки двуединая природа «жизнетворчества» обитателей ивановской Башни. О «жизнетворчестве» символистов говорят уже давно, но чем же оно было в действительности, до сих пор не ясно. Е. Герцык, человек, близкий Иванову, не только была допущена в святая святых Башни, но и сама искреннейшим образом пыталась «творить» свою жизнь в соответствии с идеями ведущего теоретика русского символизма. Потому действительное существо Башни может обнаружиться, в частности, в перспективе именно ее судьбы и ее опыта.

Проблема идентичности Башни

Феномен «Башни» – петербургской квартиры Вяч. Иванова на Таврической улице, где в 1905–1912 гг. собирался специфический кружок творческой интеллигенции, не случайно вызывает ныне пристальный исследовательский интерес. По праву Башня видится духовным средоточием Серебряного века. На Башню, к ее хозяевам, несли свой опыт, – и на Башне получали новый импульс для дальнейших исканий. О main-stream’e тогдашней эпохи можно судить именно по текстам, возникновение которых связано с Башней, и по совершавшемуся там экспериментальному жизнетворчеству. На сегодняшний день опубликовано множество раритетных документов, касающихся Башни, сделаны ценные по своей точности выводы. Однако изучение Башни, за немногими исключениями, все еще носит эмпирический и частный характер. Возникает впечатление, что исследователям недостает категориального языка для обозначения существа Башни. Стремление к объективности и воздержанию от «инонаучных» оценок оборачивается недоговоренностью, феномен Башни в результате и поныне остается загадочно-расплывчатым. – Между тем документального материала по Башне уже вполне достаточно для вынесения обобщающих оценочных суждений, – была бы исследовательская решимость. Предлагаемая нами концепция духовного феномена Башни, привязанная к фигуре Евгении Герцык, и является такой попыткой, – разумеется, не претендующей на окончательность. Евгения попала на Башню, когда та уже обрела свою идентичность. И хотя ее личные башенные проекты претерпели крах, она не пресекла окончательно своей дружбы с Ивановым, ее ви́дение мистагога никогда не было враждебно-предвзятым. Опыт Евгении, коррелирующий с другими «башенными» судьбами, служит ценным источником для выяснения подлинной сути Башни как идейного направления, мировоззренческого проекта, культивируемого Ивановым.

Однако прежде обращения к башенной истории Евгении посмотрим вначале, какие ныне существуют ответы на самый закономерный вопрос: так что же это такое – знаменитая ивановская Башня? Обобщающее исследовательское определение крайне осторожно: это «один из центров» «петербургской поэтической культуры начала XX века»[487]. Конкретизация данного очевидного тезиса, как правило, привязана к отдельной грани башенного феномена, – так выстраивается целый спектр башенных «смыслов» – от поверхностно-секулярных до метафизических. Именование ивановского круга «литературно-художественным союзом» есть, по-видимому, «профанно»-секулярный полюс спектра, предполагающий редукцию Башни к общественной организации [488]. Размышляя о Башне, легко подпасть соблазну остановиться на личине, выставленной ее руководителями напоказ любопытным соседям и городовым: Башня – это «специфическая форма журфикса», «место встреч поэтов, людей искусства и философов, арена диспутов и умственных игр»[489], – иначе говоря, «особого рода салон», где осуществлялось «символистское жизнетворчество»[490]. Создается впечатление, что исследователи, знатоки башенного бытия, о Башне намеренно говорят расхожими эвфемизмами. Скажем, С. Аверинцев, назвавший башенные собрания журфиксами, этим явно преследует апологетическую цель. Упомянув о возрождении на Башне языческих нравов, он заявляет: «Очевидно одно: грубо ошибется тот, кто, в порыве ли моралистских обличений или имморалистских дерзаний, редуцирует проблему до сексуальной. Слишком очевидно, что дело шло о психологических эксцессах и срывах вокруг исконно символистской проблемы общения и общинности, об изживании утопии невиданного, небывалого приближения адептов новой “соборности” друг ко другу, при котором все естественные межличностные дистанции будто бы сами собой исчезают». Странным образом исследователь, всегда позиционировавший себя в качестве благочестивого «практикующего» христианина, ограничивается бесцветным общегуманитарным словарем («утопия», «проблема общения», «межличностные дистанции» и т. д.) и отказывается называть своими именами (хотя бы таким, как языческое нечестие) башенный культ «однополой любви» и вообще ивановский замысел «радикального преобразования традиционных для христианской культуры норм сексуальной этики и всего строя отношений между мужчинами и женщинами». Кажется, башенный содом в глазах С. Аверинцева оправдан «тонусом бескорыстной сосредоточенности на мире идей»[491], характерным для хозяев Башни. Но что это за «идеи»? и чем идейно оправданный разврат лучше откровенного гедонизма?.. С. Аверинцев сводит Башню к чисто культурному явлению, избегая заглядывать в ее духовное ядро: видимо, слишком страшно встретить зияние «глубин сатанинских» (Откр 2: 24), это потребует отказа от благодушно-профессорского тона… Чуть дальше С. Аверинцева в своей характеристике Башни идет А. Лавров: по его словам, средоточием Башни было некое «интеллектуальное и культуросозидающее действо» (нами выделен термин, десекуляризирующий, если так можно выразиться, башенный феномен), которое «подпитывалось, управлялось и корректировалось эротическими токами». Башенную общину А. Лавров попутно называет «коллективным микромиром»[492]; в качестве эвфемизма им привлечен термин… из арсенала теоретической физики…

Более адекватно феномен Башни был описан на путях сопоставления его со сходными феноменами тогдашней культуры (салон С. Георге, «башня» К. Г. Юнга). Но прежде обращения к соответствующим исследованиям упомянем принадлежащую А. Шишкину концепцию Башни как своеобразного «симпосиона». Подражая «пиру», описанному в одноименном диалоге Платона, режиссеры «сред» в основу собрания 7 декабря 1905 г. положили чтение докладов об Эросе; «древнегреческая модель “пира” или “симпосиона”» будет выдержана до конца башенных собраний, утверждает исследователь. Так не служит ли слово «симпосион» ключом к тайнам Башни? Действительно, на нем можно было бы и остановиться, если бы… если бы мы знали, что же такое на самом деле античный симпосион. Самое ценное в концепции А. Шишкина – это уточнение ее при помощи суждения В. Розанова о Зиновьевой-«Диотиме»: «Она всю жизнь служила Эросу, у них в квартире началась религия Эроса (курсив мой. – Н. Б.)» [493]. Суждение это, опять-таки, «десекуляризирует» Башню (да и «симпосион» – это все же не симпозиум новейших времен) и определяет духовное качество башенной «религии», в основу которой был положен культ языческой эротики.

К. М. Азадовский в статье «Две башни – два мифа (С. Георге и Вячеслав Иванов)» определяет общекультурный феномен (салоны Георге и Иванова – его разновидности) в терминах самих его создателей, достигая этим высокой степени адекватности описания. Речь идет о «тайном, герметическом замкнутом кружке (“ордене”) близких по духу посвященных (“избранных”), объединенных эзотерическим знанием, с фигурой Верховного Мага в центре этого кружка». Действительно, Башня подходит под эту парадигму, хотя, конечно, из-за своей некоторой аморфности вряд ли дотягивает до «ордена», а Иванов, несмотря на свои оккультные дарования, – до роли «Верховного Мага». Скорее, эта формулировка выражает западноевропейский идеал подобной общины. Но когда ее глава характеризуется как «поэт и теург, мистагог, “дионисиец”, инициатор таинственных обрядов, участник оргийных “радений”, осененных фигурой крылатого Эроса», – то данное описание точно соответствует башенным ролям Иванова[494]. – Однако самым верным (в кругу обсуждаемых здесь работ) является, на наш взгляд, образ петербургской Башни, созданный при сравнении воззрений Иванова и К. Г. Юнга[495]. Вообще тема «Иванов и Юнг» может служить прямо-таки кладезем эвристических идей для исследователя русского Серебряного века! Близнецы, мировоззренческие двойники, Юнг и Иванов проясняют в его глазах тайны друг друга: загадки одного разоблачаются при вглядывании в лик другого. Ученики Ницше, вдохновленные «Рождением трагедии», оба они посвятили себя работе с собственной «дионисийской бездной»: рискованнейшее погружение в нее Юнг называл, в ключе психологии, «диалогом с бессознательным», тогда как Иванов мифологизировал ту реальность, которой Ницше придавал эстетический смысл, – мифологизировал и ожидал от нее откровений «Диониса». Неоязычники, оба мыслителя испытывали острое влечение к миру мертвых и открыли в себе личностную реальность души – анимы; не сговариваясь, они искали мистериальных экстазов, к которым шли запретными для христиан путями полигамной эротики; оба, наконец, назвали свои святилища «башней»… От этого последнего момента и отправляется автор занимающего нас сейчас труда. Приведем оттуда некоторые выдержки, имея в виду читателя, не имеющего под рукой сборника «Башня Вячеслава Иванова…».