Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи — страница 65 из 94

, нарочито в себе заостряет, культивирует. «Язычницей» Евгения ощущала себя при общении с Ивановым: «А утром в винограднике было знойно. И Вячеслав говорил, что у меня хищные, кривые зубы, и губы красные, и изгибаюсь, как лоза»[866]. Фрондируя христианство, она тогда заявляла: «Не люблю дух аскезы, отрешенности, исповедую страстную “верность земле”. <…> Знаю наверно, что на земле, в земном существовании, не тайна познания божества, а тайна “верности земле” есть сокровеннейшая и высшая»[867]. Но беседы с Бердяевым в Судаке в 1909 г. переориентировали ее сознание. Интересно, что первое дневниковое упоминание нового друга приходится на 8 сентября – праздник Рождества Богородицы, впоследствии, в парижском Братстве Св. Софии, признаваемый русскими мыслителями за день особого почитания Софии. «Вчера, сбегая уже в темноте с Полу-Перчема (гора в Судаке), Н. А. завел меня в церковь, сказав, что это всенощная служба Богородицы, и так было легко, радостно с ним быть в церкви»[868]: как мы увидим, свое изначально «софийное» христианство Евгения освящала «подражанием» Богородице, что включало, в ее глазах, и «верность земле». Природная чувственность, подмеченная Ивановым, бессознательно сублимировалась этой душой на протяжении всей жизни – претворялась в упоение лесной прохладой, созерцание одинокого цветка, в нежность к ребенку, в тонкий эротизм дружбы…[869]И эта первичная двойственная установка, – условно мы ее обозначили как софийную, – многообразно и неожиданно раскрывалась уже в 1920—1940-е гг. (скажем, собственное самоотверженное служение ближнему Евгении Казимировны расценивалось ею как ее личный вклад в сталинские пятилетки)…

Думается, пример для этого, по сути, труда сестры милосердия Е. Герцык получила, начав свой церковный путь в Марфо-Мариинской обители. Евгения очень ценила «то время незабываемое, время Обители»[870], исключительно созвучной ей по духу. – «Идея» Обители была связана прежде всего с евангельскими образами сестер Марфы и Марии – вечными аллегориями действия и созерцания, христианского служения и самосовершенствования. Конкретно полумонастырский устав этого уникального учреждения предполагал, наряду с молитвенной жизнью, больничное послушание сестер, а также помощь неимущим. Очевидно, в судьбе Е. Герцык несложно распознать как «Мариино», так и «Марфино» начала: каждое из них преобладало, соответственно, в первую и вторую половину ее биографии. Евангельская ориентация Обители не исключала того, что это был феномен Серебряного века. Он ждет своего изучения, одна из линий которого непременно пройдет через кружок Новоселова, вобрав в исследовательскую орбиту целый сонм ярких представителей этой эпохи. Уже сама эстетика Обители отвечает духу христианского модернизма. Правда, облик Покровского собора (творение А. В. Щусева) нарочито архаичен: замысел ориентирован на приземисто-тяжелые формы архитектуры древнего Пскова. Но интерьер собора (стенные росписи и большинство икон, принадлежащие кисти М. В. Нестерова, создавались в 1908–1911 гг.) непосредственно демонстрирует тематику и стиль «духовного ренессанса». Фреска «Путь к Христу», – а именно она сразу бросается в глаза входящему в собор, – передает само существо современности, каким оно виделось вновь обращенной интеллигенции – авторам «Вех» (1909), членам кружка Новоселова, участникам Религиозно-философских собраний. Образность фрески типично нестеровская, напоминающая о картинах «Святая Русь» и «Душа народа», близких и тематически «Пути к Христу». На фоне пейзажа с тонкими осенними березками, равнинными далями и розовым закатом, отражающимся в реке, – Христос в белых ризах, к которому, точно за священническим благословением, идут русские люди. В лицах представлены сословия – крестьяне и мещане, высоколобый интеллектуал, раненый воин, – разумеется, сестры милосердия, среди которых на первом плане – тонкая красавица в форме насельницы обители с больным ребенком на руках (великая княгиня?)… На лицах печать тяжких дум, духовная тоска, но все охвачены молитвенно-благоговейным порывом. Есть на фреске и тип Евгении Герцык – стройная молодая женщина в белом платье, склонившаяся в земном поклоне перед Спасителем.

Композиция этой центральной фрески несколько театральная, едва ли не оперная; о стилистике театральной сцены напоминают и другие фресковые изображения. На стенных росписях Покровского храма сказалось сугубое внимание к театру художников группировки «Мир искусства», к которым был близок Нестеров. Не похож ли запрестольный образ Покровского храма («Литургия Ангелов») на театральный занавес? Поза Богоматери на фреске Благовещения почти балетная или эвритмическая; и легко себе представить, что Христос, беседующий с Марией и Марфой на фоне розового цветущего деревца, не говорит, а поет, – поет тонким, сладким тенором… Фигуры на фресках нарочито утонченны: пожилая томно-жеманная Мария внимает Христу, точно светская дама салонному проповеднику, – холеные руки с длинными ногтями, бескровное лицо, макияж; Христос же похож то ли на молодого Соловьева, то ли на семинариста из монашествующих. Даже и на иконах жесты Богомладенца, равно как Спасителя у Царских врат, экспрессивные, светско-«душевные»; лики же условно-реалистичны и вряд ли отвечают иконописному канону. Богоматерь с омофором на фреске в алтаре над горним местом – это, конечно, София в ее космически-не-бесной символике, «с очами, полными лазурного огня». Столь же космично «Отечество» в куполе, наводящее на мысль о «трех Заветах»… Вся эта театрализованно-сакральная образность может вызвать протест у ревнителя церковных канонов; но ее оценит почитатель Нестерова, сумевшего выразить православную святость на эстетическом языке софиологического модернизма, – пускай, быть может, древность при этом оказалась стилизованной под сказку и рафинированной. Во всяком случае, эстетика Марфо-Мариинской обители вполне соответствовала не только тому, о чем Евгения Герцык читала у Флоренского, но и ее детским воспоминаниям о тех северорусских пейзажах, которым так созвучен духовный строй Троице-Сергиевой Лавры и Зосимовой пустыни[871].

Читатель, конечно, помнит, что в детстве Евгения получила протестантскую закваску: мать держалась внехрамового мечтательно-мистического пиетизма. К протестантизму как конфессии Евгения питала глубокую враждебность, хотя и сохраняла некоторые чисто протестантские убеждения (так, ей было трудно «принять священство, то есть того, что не все священники»[872]), да и по своей природе была страстной «протестанткой». Ее раздражала в евангелической Церкви «глупость богослужебной формы», фальшивое, как ей казалось, педалирование благочестия, – наконец, «забвение Матери Божией» (здесь явное влияние не столько православия, сколько софиологии и ивановской «верности земле»). Она сознавала «значительность протестантизма», но вместе и «враждебность Истине» со стороны этой «механической веры», задающей тон «плоской» западной цивилизации: Евгения не была порой чужда славянофильского кокетства[873]. Однако ей был близок экзистенциальный пафос Лютера (влияние Шестова!) – он напоминал ей православие и Достоевского. – С другой стороны, она ощущала себя своей у католиков: «Чувствую благоговейно руку Рима»[874]. Еще до принятия православия ей импонировало католическое монашество. Смотря со стороны на жизнь монахов, она идеализировала ее, когда писала, что «монастырь – не уход, а возвращение к жизни», что «там никакой аскезы – только все новые желания и новые радости». Но сама идея монастыря ею была схвачена верно: «Монастырь – это образ и предчувствие жизни всех, всех живых в Боге, образ космоса, восстановленный архичеловеком». Позднее она найдет «царский» для себя путь равновесия деятельности и созерцания, красоты и аскезы в духовности Марфо-Мариинской обители; но ранее она примеривает к себе католические версии разных типов служения: «Я поступила бы в орден бенедиктинок, цель которого – познавание и славословие Бога в искусстве, труде и гармонии братства, а не так, как, например, кармелиток или кларисс, – сурово терзая себя, искупать мир»[875].

Как видно, приход Евгении к Церкви был непростым – сопровождался борьбой с самой церковной идеей, а также конфессиональными метаниями, осложнявшимися постоянным «диалогом» с теософией в лице С. Герье и мачехи: то Евгении казалось, что до принятия Христа ей (и «всем нам») надо заново пройти через Индию – в теософской практике «вспомнить» свои арийские корни; то она загоралась идеей «эзотерического христианства» Анны Безант и размышляла о возможности постижения «Христа в душе, Христа Галилеи и Христа космического»[876]. Надо сказать, все эти тенденции сохранились во внутренней жизни и присоединившейся к православию Евгении Герцык (достаточно указать на ее вступление в 1913 г. в Антропософское общество). И уже с самого начала обращения ее вдохновляла «будущая высшая» церковная форма – Церковь Вселенская, идеал Соловьева и Федорова, в которой «все… будут живы»[877]. Апокалипсически-церковная установка всегда была то ли противовесом, то ли препятствием для усилий Евгении утвердиться конфессионально. Очень редко она отказывалась от свободы искать, непосредственно жить, – быть самой собою.

Вяч. Иванов (понимая, видимо, что теряет одного из своих самых преданных последователей) пытался отговорить Евгению от принятия православия: дескать, слишком для нее это рано, она не готова. Однако мистагог уже утратил власть над нею. В конце апреля 1911 г. он получает от Евгении письмо: «Все доводы упали. Все значение Церкви собралось для меня в литургии, и мимо тех врат я не хочу, не вижу пути… Жажду таинства покаяния… Сегодня вторник – а в субботу совершится надо мною миропомазание… Это будет в Марфо-Мариинской общине великой княгини, потому что о. Синайский оттуда; меня пугала и отвращала эта обстановка, но увидела, как там тихо и просто»; «меня встретила только ласка и радость, такая светлая радость совсем чужих людей. Это еще непонятней, это еще непохожей на мою темную душу»