Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи — страница 75 из 94

христианской эзотерике, в его драмах-мистериях Христа просто нет[987]. Зато в духовном мире, куда вступает антропософский ученик, активно действуют, наряду с разного рода второстепенными духовными существами, Люцифер и Ариман. Авторское отношение к ним «обыкновенному сознанию» может показаться своеобразной апологетикой. Черти в представлении европейских народов, эти инфернальные сущности Штейнером вынесены «по ту сторону добра и зла». В антропософской демонологии Ариман по своей сути добр и только кажется злым. Что же касается Люцифера, то в уста героев мистерий автор вкладывает не только апологетические речи, но и прямо-таки славословия «светоносцу». Так, весьма продвинутый Капезий возглашает: «Кто царство Люцифера созерцал, ⁄ Как было мне дано судьбой моею, ⁄ Тот знает, что добро и зло – слова, ⁄ Что для людей почти что непонятны. ⁄ Кто Люцифера только злым зовет, ⁄ Тот и огонь пускай дурным считает, ⁄ Затем что в состоянье он убить, ⁄ И воду злою, потому что в ней ⁄ Мы можем утонуть»[988]. Мария же, заявив, что «Люцифер прекрасен, нам на диво», затем раскрывает свой тезис: «Мудрость излучает он, ⁄ И исполняет мир сознаньем гордым, ⁄ И все своеобразие существ ⁄ В его бытье прообраз свой находит (?! – разве не Христос – прообраз человека? – Н. Б.); /Так выявить вовне то, что внутри, ⁄ Могли бы души по его примеру (“подражание Люциферу” взамен “подражания Христу”! – Н. Б.), /И радость чувств, и мудрость излучая, ⁄ Живя собой, и жизнь свою любя» и т. д. В будущем, провозглашает «духовная наука», Люцифер и Ариман преодолеют свою злую природу. Конечно, пока что они отчасти обманщики, однако посвященные вступают с ними в общение, дабы получить от них некие высшие знания, – здесь потребна тонкая духовная дипломатия[989]. Персонажи мистерий входят в царства Люцифера и Аримана и как бы на время подчиняются их владыкам – во имя «самопознания», гнозиса, ускоренного прохождения эволюции и т. п. Однако «царства» эти – не что иное, как ад на языке религиозных понятий; итак, «духовный мир», куда ведет путь «духовной науки», это для «обыкновенного сознания» ад, преисподняя. Именно там оказываются ее адепты и по окончании их земных жизней, что также вполне открыто показано в мистериях. Кажется, Евгения Герцык это поняла. До посещения Мюнхена она все же видела путь Штейнера хотя бы отчасти христианским: «Я только чувствую не христианскую практику, склеенную – пусть de bonne foi (чистосердечно) – с христианской философией»[990], – писала она Иванову накануне поездки. Но, заглянув у антропософов «в ужас чего-то» (чего же? – она даже боится выговорить), поняв, что от этого «спасает Сын и Мать» – Христос, Богородица, Церковь, – она вряд ли продолжала считать «духовную науку» христианством, – пускай и самым что ни на есть эзотерическим.

Круговорот «вечного возврата»; перспектива оказаться в преисподней в компании Люцифера и Аримана, недвусмысленно обозначенная в драмах-мистериях; «остекленевшие глаза штейнерианства»[991], этот взгляд мертвых душ, – все, что Евгения увидела и поняла в Мюнхене, уже вполне могло бы ввести ее в то состояние ступора, в котором в Ольховом Роге в конце августа ее нашел Бердяев. Думается, однако, на мюнхенский опыт Евгении накладывалось еще одно впечатление, усугубляя ее тоску, – свидетельство человека, знавшего об антропософском пути не понаслышке. Последняя из Штейнеровых мистерий называется «Пробуждение душ»; в это «пробуждение» входит обретение кармической памяти — осознание личностью своих предшествующих инкарнаций. Такой «пробудившейся» душой считал себя Волошин: свои меланхолические созерцания, грезы наяву, подобные сновидениям[992], а также некие затруднения в общении с людьми (особенно с женщинами) Волошин объяснял не чем иным, как своей врожденной памятью о прошлых воплощениях. То, что для других – предмет страстного стремления, вожделенный плод напряженного оккультного тренинга, ему – как он полагал – было дано от природы. Ни радости, ни действительно «утешенности» высшее знание ему не приносило. Скорее, оно было родом душевной болезни – меланхолической депрессии, за которую он, однако, держался, считая ее важнейшим, быть может, моментом своей идентичности – источником поэтического творчества.

В «Пробуждении душ» Штейнер однозначно заявляет устами одного из героев: «…страданья/Должно самопознанье порождать»[993]. Опыт Волошина как «души самосознающей», помнящей свое кармическое прошлое, конкретизирует этот тезис. Волошин отнюдь не замалчивал такие переживания: считая их до некоторой степени общезначимыми, он раскрывал их в своих произведениях. Думается, он также делился ими с близкими людьми, к кругу которых принадлежали и сестры Герцык. У Волошина в Коктебеле и у Герцыков в Судаке происходило совместное чтение и обсуждение штейнеровских текстов. «Мы читаем вслух лекции Штейнера», – записал Волошин в дневнике 24 сентября 1907 г.[994] Тогда в судакском «Адином доме» собрались Аделаида и Евгения Герцык с братом Владимиром, Вера Гриневич и Волошин. Вера постоянно перебивала читающего Волошина «вопросами, требующими истины настойчиво и тотчас»; по-видимому, обсуждались не «духовно-научные» частности, а проблемы насущно-экзистенциальные, «последние», как это обыкновенно и бывает в русских разговорах «за полночь». Могли ли эти люди с христианской (несмотря ни на что) закваской, ориентирующей на «память смертную», но и предполагающей чаяние бессмертия, избежать вопроса о бессмертии в антропософской версии?^. — На просьбу Веры привести доказательства истинности Штейнерова учения Волошин тогда ответил: «Мне не надо доказательств»[995]. Он имел в виду, что антропософия для него – факт его собственного опыта. Штейнер учит тому, как в «я» пережить «я» прежних воплощений и, обретя память о предшествующих жизнях, стяжать бессмертие. Но Волошину не нужно этому учиться – он и так все помнит. Помнит – но это не приносит ему ни радости, ни покоя, ни земного счастья. Пребывая как бы половиной своего существа в мире потустороннем, на земле он чувствует себя изгнанником и скитальцем.

Конечно, то, что Евгения Герцык знала об особенностях внутренней духовной жизни Волошина из его собственных уст, – не более чем наша гипотеза. Однако она наверняка читала его поэтический цикл 1909 г. – двойной венок сонетов «Corona astralis». Этот интимнейший текст – не что иное, как исповедальный рассказ о переживаниях, связанных с кармическим «самопознанием», приносящим «страданья», попытка донести до «профанов» тяжкий на самом деле опыт «посвященного». Именно так Волошин конципировал собственную экзистенцию, и мы, разумеется, не беремся судить об адекватности его трактовки. Наверняка волошинские состояния можно описать на языке психоанализа или счесть за поэтическую фантазию, – нам это сейчас не важно. Существенно то, что от Волошина Евгения получила (в личном разговоре или через стихи) представление о живой конкретности антропософского «бессмертия». Волошин, подобно графу Сен-Жермену, всерьез заявлял о своем бессмертии – свидетельствовал (например, в цикле «Corona astralis») о своих переживаниях именно как бессмертной индивидуальности. Данное волошинское свидетельство, наложившись на мюнхенские впечатления, усугубило тоску Евгении, так как тоже говорило о «безрадостности», «неутешенности» избранного ею антропософского пути.

Смысловой центр непростой для понимания поэмы Волошина – последняя строфа одиннадцатого сонета, где говорится о характере бессмертия тех индивидуальностей, которые стоят за лирическим «мы» этих стихов[996]:

Он тот, кому погибель не дана,

Кто, встретив смерть, в смущеньи клонит взоры,

Кто видит сны и помнит имена.

«Бессмертие» – это память о прежних жизнях и пребывании в «иных мирах», которую сохранили те, кто прежде, в далекой инкарнации, получил посвящение. В двенадцатом сонете Волошин намекает на посвященность в таинства Изиды лирического субъекта цикла: он «возжигал мистические свечи», его «влекла Изиды пелена». Став уже тогда полноправным гражданином духовного мира, на земле он себя ощущает в изгнанье, в тюрьме; обретя духовное знание, при дневном свете он слепнет. Поднимающиеся из подсознания воспоминания воспринимаются таким «я» как сновидения:

В душе встают неясные мерцанья,

Как будто он на камнях древних плит

Хотел прочесть священный алфавит

И позабыл понятий начертанья.

Таким образом, прежний посвященный ныне на земле ведет призрачно-двойственную жизнь: земное бытие чужое для него, но и мир духовный не до конца реален. Он обладает неким сумеречным ясновидением – «слышит трав прерывистые речи» и поющие голоса в звуках морского прибоя, а также понимает свою карму, причинно-следственную закономерность событий, поскольку ему «ясны идущих дней предтечи» (сонет 12). И это полусонное, сомнамбулическое существование предельно мучительно. Оно подобно состоянию глубокой старости человека, прожившего тяжелую греховную жизнь. Такой человек страдает не столько от телесных недугов, сколько от скорбных, а порой и страшных воспоминаний:

В нас тлеет боль внежизненных обид.

Томит печаль, и глухо точит пламя,

И всех скорбей развернутое знамя

В ветрах тоски уныло шелестит.

Однако мука «самосознающей» души куда глубже обыкновенной старческой! Мало того что «знающий обречен на полное одиночество, – это одиночество