звуков; в поэзии, равно как и в жизни, он словно обрел магическую власть над растениями, – и опять-таки весьма многое в созданном По художественном мире и его поведении говорит об особом пристрастии к черному цвету: так, создатель знаменитого «Ворона» всегда одевался во все черное… Глава «Эфирородный» трактата Евгении Герцык ярко демонстрирует ее феноменологический метод, который служит здесь орудием своеобразной герменевтики. Евгения призывает к «терпеливому расшифровыванию тайнописи его (По) книг», а также к «пристальному вниканию в биографию поэта», дабы однозначно обосновать его «эфирородность». – Но зачем, собственно, исследовательнице нужно это обращение при описании таинственной личности По к языку оккультизма, в принципе ей чуждому?[1048] Не только чтобы свести воедино некоторые черты его поэтики и стиля жизни, но и для постижения еще более глубоких тайн.
А самая глубокая из них – это незнание Эдгаром По Христа, холодное равнодушие к Нему. Это, несомненно, главный аспект феномена По, искусно вскрытый проницательной Евгенией. Впрочем, данная черта нисколько не препятствует, в ее глазах, его «праведности» и пророческой одаренности. «Эфирородность» в ее рассуждениях оборачивается неким роком, оккультной запрограммированностью. «Поэт минует Христа, сошедшего на землю, останавливаясь на Его прохождении через эфир», поскольку знает лишь «небо эфира» (будучи чужд «благодати земли»), что все же гарантирует его «духовное спасение» (с. 737). Заметим, что именно указание на близящийся приход в мир Христа в эфирном теле – кульминация христологии Штейнера, на которую в «Эдгаре По» мы имеем, быть может, прозрачную аллюзию. Е. Герцык, рассуждающая о «духовном спасении» «эфирородной» личности, кажется, полагает, что спасение уже обеспегено духовностью, – причем неважно, какого она качества. У По «вся природа воспринимается через эфир», «Дух радужно сквозит в эфире» и т. д. (с. 737). Но своей «эфирородностью» поэт обречен на односторонний эстетизм, ибо красота для него – «единственная реальность» (с. 739). Сверх того, Евгения «вчувствует» в судьбу По собственную обреченность, когда, заметив, что его супруга носила имя Virgo, заявляет: «Безбрачие и вечное невестинство – вот печать эфира» (с. 739). Все это вещи роковые, и ответственность за отказ от соучастия в Христовой жертве, за игнорирование романтическим «гностиком» церковной тайны исследовательницей с По целиком снята: «Глубина завета, брака между Духом и Землею, глубина евхаристическая закрыта для человека, погруженного в эфир» (с. 739). Евгения не столько держится позиции Церкви, сколько опирается на ницшеанский, в интерпретации Иванова, тезис о «верности земле». Христианство для автора трактата «Эдгар По», противопоставленное ею «эфирной» духовности поэта, – это все то же пост-ницшевское христианство с его пафосом «тайн» пола, «святой плоти», «благодати земли» (с. 737) и т. д. И когда в «Заключении» к трактату (с. 794–795) приводится толкование Иванова (без ссылки на источник) евангельского эпизода с женой-грешницей[1049], – толкование, которым человек фатально замыкается в рамках своей земной судьбы, лишившись дара свободы, – Евгения тем самым недвусмысленно указывает на источник своей языческой веры в рок, стоящей за ее рассуждениями об «эфирородности» демонического поэта.
Мысль автора трактата об Эдгаре По движется, подобно ткацкому челноку, между двумя пределами – личностью писателя и его поэтикой. Произведения суть явления, символы личности; личность же эта, с ее «последними» и «предпоследними» тайнами, определяет сюжет, художественную деталь, – все особенности образного мира и текстов произведений. Сквозь поэтику исследовательница распознает личность автора, все углубляющееся знание которой раскрывает все новые аспекты художественного стиля: здесь бесконечный, в принципе, ход литературоведческого анализа, классический «герменевтический круг». Так, ряд художественных и жизненно-поведенческих деталей у Е. Герцык указывают на «эфирородность» натуры По; но именно эта «эфирородность» (вместе с незнанием Христа и боговоплощения) приводит к тому, что в его творчестве звучит «единственно тема смерти, погребения»[1050]. Казалось бы, здесь парадокс: необычайно духовного, чуткого к «эфирной» красоте поэта мучительно занимает безобразие смерти – влекут сюжеты, связанные со смертельной болезнью, разложением трупов, погребением заживо и т. п. Вроде бы сила духа способна поднять человека над страждущей и преходящей плотью, – но в творчестве По ужас смерти перекрывает все прочие интересы. И здесь Евгения смотрит в корень, когда возводит именно к отречению Э. По от Христа его экзистенциальную погруженность в стихию разложения равно тела и души. Односторонний спиритуализм влечет на земле к гибели, а «духовность без Христа демонична» (с. 700). «Эфирородному» на земле делать нечего, для него реален единственный «путь земной гибели, высвобождающей дух» (с. 702). К этой-то развязке и движутся большинство страшных сюжетов произведений По.
Весьма распространенные в созданном По мире ситуации поругания мертвого тела, всяческих запретных экспериментов над ним как бы призваны опровергнуть идею воплощения духа — собственно Христову идею: здесь – один из самых метких и глубоких выводов литературоведа Евгении Герцык. Если для христианского сознания оставленное душой тело человека священно, ибо «в чертах усопшего сквозит лик воскресшего» (с. 754), то спиритуалист видит в нем один труп, распадающуюся плоть. Ужас смерти и влечение к ней у По постоянно переходят друг в друга; Евгении удается мастерски передать страшную «диалектику» этой воистину упадочной души, – действительно, как заметил Блок, уже почти принадлежащей декадентскому XX веку. Исследовательница все же удерживается на логическом острие, когда, сопоставив мировоззрение По с идеями Н. Федорова, обосновывает, что По, подобно русскому утописту отправляющийся в своих фантазиях «от тела умершего, от могилы», также мечтает о бессмертии (с. 762). И здесь – новый ход ее герменевтического «челнока», возврат от поэтики – в глубь личности. Если По и был одержим болезненным влечением к «тайнам гроба», то «в грядущем развитии христианства, позлащенном зарею конца», он будет принят и оправдан (с. 764). – Итак, на новом витке герменевтической спирали американский поэт, как будто и не принимавший Христа (так — на предшествующей стадии рассуждений Евгении), оказывается причастным к «общему делу» воскрешения усопших, к которому призывал весьма ценимый Евгенией Герцык сознательный христианин Федоров.
Но чем вообще был вызван интерес Евгении Герцык к феномену По? почему в Судаке, охваченном Гражданской войной, в сознании близости смерти Евгению занимали отнюдь не одни чистые образы святых, но и инфернальный мир американского романтика? Путь познания, интерес к «безднам», как мы уже не раз отмечали, был весьма созвучен личности Евгении: на смерть вокруг она смотрела испытующим взором гностика. Ужасы действительности резонировали с ужасом, терзавшим душу «эфирородного»; По помогал понять современность. И в самом деле, не напоминал ли тогдашний Крым[1051] призрачные ландшафты, изображенные По? – Но к исследованию феномена По Евгению подталкивал и другой аспект ее собственной биографии – все же не изжитая до конца любовь к Иванову. Ее трактат о По одновременно есть усилие понять тайну Иванова, – загадку его религии, философии, а главное – любви ко второй, умершей жене и брака с ее дочерью, также уже умершей[1052]. Иванов, не будучи назван, присутствует на многих страницах трактата. Порой Евгения опирается на его идеи; порой в лице По ей видятся ивановские черты, – но чаще всего к анализу психологии всех этих некрофилов, гробокопателей и прочих испытателей «жгучих тайн жизни и смерти» исследовательницу влечет желание понять чувства и мотивы того, кто, презрев ее любовь, предпочел союз с дочерью – двойником покойной жены… В «Моем Риме» героиня «бесстыдно-холодно» подсматривает за проявлениями – в страсти гнева – личности некогда любимого. Также и автор трактата о По с отвагой, действительно не знающей стыда, в судьбах его персонажей, преследуемых «демоном извращенности», бесстрастно распознает перипетии судьбы и тайные вожделения хозяина петербургской Башни.
И в самом деле, наибольшее внимание в трактате Е. Герцык уделено таким рассказам По, как «Морелла», «Лигейя», «Береника». Однако фантастический или оккультный сюжет «Мореллы» поражает своей близостью ко вполне определенным событиям ивановской биографии, концептуализированным самим Ивановым с помощью Минцловой. Морелла – высокоинтеллектуальная супруга героя, от лица которого ведется рассказ, умирает при родах дочери. Дочь – вылитая мать – является предметом тайной страсти отца. Она быстро взрослеет, но отец медлит с ее крещением и наречением имени. Наконец, он избирает для нее имя Мореллы, и над девушкой совершают таинство. Священнослужителю, который впервые обращается к ней по имени, устами дочери отвечает мать: «Я здесь». Именно в этот момент завершается воплощение матери в дочь, на что прозрачно намекает рассказчик. Влюбленный – в мать? в дочь? – отец живет одной ею. Но вторая Морелла умирает, и он относит ее тело в фамильный склеп. И то, что там не оказывается тела первой Мореллы, есть знак не только душевного, но и телесного отождествления обеих: мать во всей своей телесно-душевной природе воскресла в теле дочери. – Выше мы слишком много уделили внимания ивановско-минцловским проектам «воскрешения» Зиновьевой – надеждам Иванова на ее возвращение к нему в теле Веры Шварсалон, чтобы вновь возвращаться к этим некрофильским фантазиям. Но рассказ «Морелла» – это сама оккультная «идея» треугольника Иванов – Зиновьева – Вера.