Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи — страница 90 из 94

Укажем на ряд смысловых оттенков данного важнейшего для Е. Герцык понятия; это будет одновременно раскрытием содержания ее собственной версии «философии жизни».

Прежде всего, «жизнь» в «Письмах старого друга» – это почти синоним социального целого, т. е. государственно оформленного и развивающегося под партийным водительством народного «организма». Холистические (почти наглядные) представления Е. Герцык полностью соответствуют бергсоновским. Бергсон исходит из «внутреннего и живого единства природы», постоянно использует образ «великой реки» или «потока жизни», в отношении которого индивиды суть «ручейки», на которые разделяется «река» эволюции[1082]. Также и автор «Оттуда» настаивает на «единстве мировой жизни» (с. 307, письмо от 3 февраля 1934 г.), на существовании «главного потока мирового» (с. 310, письмо от 6 сентября 1934 г.), – отдельный же человек при этом обязан «чувствовать себя в реке жизни» (с. 319, письмо от 12 сентября 1936 г.), дышать с потоком «в лад» (с. 310, письмо от 6 сентября 1934 г.): «Несомненно, что у человечества созревает совсем небывалое чувство коллектива» (с. 314, письмо от 20 июня 1935 г.), «чувства связи со всеми и всем» (с. 320, письмо от 17 октября 1936 г.). В интуициях Е. Герцык несложно распознать искаженные, перевернутые вверх тормашками идеи православной соборности: «всеединство» в «Письмах старого друга» – это отнюдь не целокупность Христова Тела, вселенской Церкви, Царства Божия, – но вынужденная связь каторжников на галере. Не случайно условием того, «чтобы чувствовать себя в реке жизни», Евгения выдвигает тяжелый, «охватывающий всего человека» и подавляющий интеллект физический труд «в поте лица» (с. 319, письмо от 12 сентября 1936 г.)! Ведь мысль – едва ли не главный признак индивидуальности, но это отнюдь не то, что ценится герцыковской «философией жизни». «Чем меньше у нас стало личного – <…>, тем слышнее биение мирового пульса» (с. 307, письмо от 3 февраля 1934 г.), – заявляет Евгения. Своему племяннику Даниилу она советует пробудить в себе «до сих пор совсем дремлющую общественную струю», обогатиться «осознанием себя частью национального целого» (с. 302, письмо от 17 июня 1933 г.). Евгения имеет в виду бергсоновский «дух» в смысле мировой «жизни», когда утверждает, что «Дух может открываться в общественном движении, в новых формах водительства (партийных?! – И. Б.)» (с. 297–298, письмо от 3 ноября 1931 г.) и признает «духовную ценность» именно за «мировым процессом» (с. 323, письмо от 13 декабря 1936 г.).

Итак, убежденность Бердяева в высшей ценности именно конкретного индивида, известная, разумеется, его духовной подруге, этой последней то ли забыта, то ли отвергнута. Презрев бердяевский пафос, она, более того, отказалась и от старого кантовского императива, согласно которому человек может быть только целью, но никак не средством. Взамен на вооружение ею взято натурфилософское положение Бергсона, которое она, ничтоже сумняшеся, переносит на сообщество людей. «Живое существо есть главным образом промежуточный пункт», – размышлял Бергсон об эволюционной связи поколений в животном мире; «самое существенное в жизни заключается в уносящем ее движении»[1083]. Но и в представлениях Бергсона о человеке мы не найдем мысли об особой ценности индивида как образа Божия. Напротив того, в «Творческой эволюции», ориентирующейся, как мы уже отметили, на идеи Дарвина, между животным и человеком пропасти нет. «Инстинкт» (атрибут животного) и «интеллект» (соответствующий атрибут человека) эволюционно сопряжены, – и, более того, в задании интеллект призван обогатиться силой инстинкта, модификацией которого, согласно Бергсону, выступает интуиция, способная проникать в тайну бытия (т. е. жизни). Также и у Евгении Герцык главным героем советского «эпоса», «жизни» выступает недочеловек в старом христианском смысле. Это человек-чернорабочий – надрывающаяся на стройках пятилеток до сердечной болезни рабочая лошадь (с. 325, там же), или же малоосмысленная молодежь, предпочитающая танцы под патефон разговорам «о последнем» прежних «русских мальчиков».

По Бергсону, мистический «творческий» «жизненный порыв» создает у живых существ «новые органы» (ср. вышеприведенное письмо Е. Герцык Бердяеву от 18 декабря 1924 г.), порождая в большом времени биологической эволюции все новые виды. Но и Евгения, мыслитель-виталист эры «восходящей» советчины, с радостным недоумением констатирует: «Как это ни странно, но действительно нарождается новый физический тип, вовсе не похожий на прежнего русского немного расхлябанного юношу». «Черты будущего человека», которые закрепляет за этим «типом» советская «жизнь», Евгении известны не из первых рук – не из самой «жизни», от которой она осталась бесконечно далека, а благодаря персонажам советских книг и фильмов. И ей импонирует этот то ли летчик, то ли чекист-пограничник – «по-необычному суровый, мужественный, изысканно вежливый». Правда, умная и ироничная Евгения не в силах удержаться от тонкой насмешки над рисуемым ею гуманоидом: «Он мало говорит, к счастью, – ему пришлось бы говорить лозунгами» – лозунгами «великого целого» партии и правительства. Не имея индивидуальности, «новый человек» не имеет и собственного слова. Но его кипящий жизненный инстинкт – «доверие к жизни (до сумасбродства, до безумия)» – реализуется в танце. Эти представители «новой расы», заявляет Е. Герцык, «вытанцовывают себе новое тело» (с. 321, письмо от 17 октября 1936 г.). В мимолетной как бы ее «обмолвке» – важнейший намек на прообраз героя Евгении, «целомудренно-страстного» «летчика или чего-нибудь вроде» (с. 321): разумеется, это Заратустра, в танце шествующий по страницам книги Ницше, которой некогда упивались сестры Герцык. Любопытно, что в данном тексте рядом с молчаливым советским «летчиком» возникает фигура живущего в Германии его сверстника, двойника-антагониста: «Ведь и всюду кругом ему противостоит не идеалист и т. д., а точь-в-точь такой же “летчик” с новыми расовыми признаками (барьер и разность режимов не имеют значения)» (там же). Образ врага в близящейся войне, возвещаемой Евгенией в тон советской пропаганде, также восходит к Заратустре. В искренних, непосредственных женских письмах, этом документе заката Серебряного века, мы обнаруживаем прозрачное свидетельство родственности путей СССР и Третьего рейха. Евгения как бы проговаривается, когда заявляет о духовной близости двух «режимов», пестующих «сверхчеловеков» – новых «бестий»[1084], которые не слишком интеллектуальны и совестливы, но зато ими легко манипулировать.

Итак, отвечая на вопрос В. Гриневич, какой же смысл она вкладывает в термин «жизнь», Е. Герцык не столько рассуждает теоретически, сколько показывает «жизненные» феномены. С другой стороны, «жизнь» ею определяется, так сказать, апофатически – указанием на то, чем эта таинственная «жизнь» не является. А не является она, как мы видели, христианской верой, мистикой, абстрактным мышлением, старыми «ненужными твердынями», а также существованием отдельной личности. «Жизнь» Евгения Герцык противопоставляет и свободе, – проследим за генезисом этой ее интуиции. Бергсон в «Творческой эволюции» свободу признает, – более того, он именно на ней возводит все здание эволюционирующей Вселенной. Однако свобода запрятана им слишком глубоко в недра процесса жизненного становления. «Жизненный порыв» – это как раз в самой его сути свобода, сознание, если угодно – Бог[1085]. Но, взаимодействуя с тяжелым «нисходящим» потоком материи, первичная свобода подавляется и маскируется необходимостью. Лишь в том направлении эволюции, которое привело к появлению человека, свобода вновь пробивается наружу. Да и то – ее признаки наличествуют только в такой способности человека, как интуиция, тогда как человеческий интеллект, тесно привязанный к материи мозга, остается в подчинении причинно-следственным закономерностям. Царство свободы у Бергсона – это, по сути, поток творящего мирового Духа, доступный интуиции человеческого гения; такие глубины бытия в модель «Жизни», разработанную Евгенией Герцык, разумеется, не включаются. Этой модели – мистической, на самом деле, модели развивающегося советского общества 1930-х гг. – свобода в принципе враждебна. В эволюции по Бергсону свобода – как свобода объективного Духа – все же на каждом этапе хотя бы предполагается; в социальной эволюции, по Е. Герцык, свобода (а ею может быть только свобода индивида) решительно отрицается.

В письмах первой половины 1937 г. разворачивается настоящий спор о свободе между Евгенией и Верой. Евгения, опирающаяся на миф Бергсона о творческой природе «жизненного порыва», вчувствует в советскую действительность творческий пафос. Но Вера, до которой доходили сведения о фактах совсем иного характера, ставит под вопрос это убеждение Евгении – исток и фундамент ее апологетического философствования. Резонное замечание Веры о том, что «самый важный элемент творчества – свобода», побуждает Евгению погрузиться в данную щекотливую и даже опасную теоретическую сферу (с. 328 и далее, письма от 9 февраля и 9 апреля 1937 г.). Правда, делает она это неохотно – результат рассуждений о свободе для нее задан изначально. «Конечно, творчество всегда рвется к свободе, но это не значит, что наибольшие свободы – благоприятнейшие условия для него» (с. 328), – с раздражением отвечает она Вере. Признавая, что «большой литературы» сейчас нет («творчество» в глазах подруг – все же в первую очередь это художественное творчество), Евгения не слишком печалится: «Будет полнота жизни – будет и искусство» (с. 329). И вообще, свобода – это скучный «штамп» (там же), вещь достаточно абстрактная. Желая доказать эфемерность свободы, Евгения, по сути, воспроизводит мысли Бергсона. «Весь жизненный процесс сопряжен с мучительнейшим чувством несвободы (начиная со звериной жизни – голод, страх) и преодолевается только краткими вспышками в творчестве, в любви, в наслаждении…» (с. 331, письмо от 9 апреля 1937 г.): Евгения здесь имеет в виду эволюционный переход от животного к человеку. И дальше все по Бергсону – свобода принадлежит гению или же твари, руководимой инстинктом: «Нужно быть гением, или очень непритязательным, чтобы переживать свое творчество как полноту свободы!» Тематика Бердяева Евгенией переосмыслена в антиперсоналистском ключе Бергсона. В конце же концов, она вводит свой дискурс в русло по-советски вульгаризированного тезиса Гегеля о свободе как осознанной необходимости, – тезиса, опять-таки подчиняющего личность обществу. «Единение с человеческой громадой, – убеждает Евгения Веру, –